– Вот, Глафира, привела к тебе хорошего человека. Ответь, чего спросит, про лиходея, что тебя порезал, – наказала Инеска и чинно села в угол.
Эрастик сразу трешницу на стол:
– Получи, Глаша за утруждение. Что за человек был? Какой собой?
Глашка, девка собой видная, хоть, на строгий Инескин взгляд, нечисто себя содержащая, на бумажку даже не посмотрела.
– Известно какой. Полоумный, – ответила и плечами туда-сюда повела.
Трешницу все же сунула под юбку, но без большого интереса, из вежливости. А вот на Эрастика так уставилась, так зенками обшарила, бесстыжая, что на душе у Инески стало неспокойно.
– Мною мужчины завсегда интересуются, – скромно начала Глашка свой рассказ. – А тута я в томлении была. На Маслену короста у меня всю харю обметала – жуть в зеркало глянуть. Хожу-хожу, никто ни в какую, хочь бы даже и за пятиалтынный. А эта-то голодная, – она кивнула на занавеску, из-за которой слышалось сонное посапывание. – Прямо беда. И тут подходит один, вежливый такой…
– Вот-вот, и ко мне так же подкатился, – встряла Инеска, ревнуя. – И, примечай, тоже морда у меня вся была поцарапанная-побитая. С Аделаидкой, сучкой, подралась. Никто не подходил, сколько ни зови, а этот сам подкатился. «Не грусти, грит, сейчас тебя порадую». Только я не то что Глашка, не пошла с ним, потому…
– Слыхал уже, – оборвал ее Эрастик. – Ты его толком и не видала. Помолчи. Дай Глафире.
Та гордо на Инеску зыркнула, а Инеске совсем худо сделалось. Сама ведь, сама привела, дура.
– И мне он тоже: «Чего нос повесила? Пойдем к тебе, говорит. Обрадовать тебя хочу». А я и то рада. Думаю, рублевик получу, а то и два. Куплю Матрешке хлебца, пирогов. Ага, купила… Дохтуру потом еще пятерик платила, чтоб шею заштопал.
Она показала на горло, а там, под пудрой, багровая полоска – ровная и узкая, в ниточку.
– Ты по порядку рассказывай, – велел Эрастушка.
– Ну что, заходим сюда. Он меня на кровать посадил, вот эту вот, одной рукой за плечо взял, другую за спиной держит. И говорит – голос у него мягкий, будто у бабы – ты, говорит, думаешь, что ты некрасивая? Я возьми и брякни: «Да я-то что, рожа заживет. Вот дочка у меня на всю жизню уродина». Он говорит, какая такая дочка. Да вон, говорю, полюбуйтеся на мое сокровище. Занавеску-то и отдернула. Он как Матрешку увидал – а она тож спала, сон у ней крепкий, ко всему привычная, – и аж затрясся весь. Я, говорит, ее сейчас такой раскрасавицей сделаю. И тебе будет облегчение. Я пригляделась, гляжу, у него в кулаке-то, что за спиной, высверкивает что-то. Матушки-светы, ножик! Узкий такой, короткий.
– Скальпель? – сказал Эрастик непонятное слово.
– А?
Он рукой махнул – давай, мол, дальше.
– Я его ка-ак пихну, да как заору: «Спасите! Режут!» Он на меня глянул, а морда страшная, вся перекореженная. «Тихо, дура! Счастья своего не понимаешь!» И как вжикнет! Я шарахнулась, но все равно по шее пришлось. Ну, тут уж я так завопила, что Матрешка, и та проснулась. И тоже давай выть, а голосок у ней что у мартовской кошки. Ну, энтот повернулся и дунул. Вот и вся приключения. Сберегла Матушка-Заступница.
Глашка лоб перекрестила и прямо сразу, еще руки не опустив:
– А вы, сударь, для дела интересуетесь или так, вобче?
И глазом, змея, поигрывает.
Но Эрастик ей строго так:
– Опиши мне его, Глафира. Ну, какой он собой, человек этот.
– Обыкновенный. Ростом повыше меня, пониже вас. Вот досюдова вам будет.
И по скуле Эрастушке пальцем провела, медленно так. Есть же бесстыжие!
– Лицо тоже обыкновенное. Гладкое, без усов-бороды. А еще я не знаю чего. Покажете мне его – враз признаю.
– Покажем, покажем, – пробормотал любушка, морща чистый лоб и что-то прикидывая. – Значит, хотел он тебе облегчение сделать?
– Я бы ему, вражине, за такое облегчение кишки голыми руками размотала, – спокойно, убедительно сказала Глашка. – Господу, чай, и уродины нужны. Пущай живет Матрешка моя, не евоная печаль.
– А по разговору он кто, барин или из простых? Как одет-то был?
– По одеже не поймешь. Может, из приказчиков, а может, и чиновник. Только говорил по-барски. И слова не все понятные. Я одно запомнила. Как на Матрешку глянул, сам себе говорит: «это не лишай, это редкий невус-матевус». Невус-матевус, вот как Матрешку мою обозвал, я запомнила.
– Невус матернус, – поправил Эрастик. – Это на дохтурском языке «пятно родимое.»
Все-то знает, светлая головушка.
– Эрастик, пойдем, а? – Инеска тронула ненаглядного за рукав. – Коньячок заждался.
– А чего ходить, – вдруг пропела наглая курва Глашка. – Коли уж пришли. Коньячок и у меня для дорогого гостя отыщется, шустовский, на светлую Пасху берегла. Как звать-то вас, кавалер пригожий?
Масахиро Сибата сидел у себя в комнате, жег ароматические палочки и читал сутры в память о безвременно оставившем сей мир служилом человеке Анисии Тюльпанове, его сестре Соньке-сан и горничной Палашке, горевать по которой японский подданный имел свои особенные основания.