Сзади донесся голос Еропкина:
— А скажи-ка, Кузя, за сколько ударов ты можешь его надвое развалить?
Момус завертелся на веревках, потому что ответ на этот вопрос его тоже интересовал. Извернулся и увидел, как немой показывает четыре пальца. Подумав, добавляет пятый.
— Ну, в пять-то не надо, — высказал пожелание Самсон Харитоныч. — Нам поспешать некуда. Лучше полегоньку, по чуть-чуть.
— Право слово, ваше превосходительство, — зачастил Момус. — Я уже усвоил урок и здорово напуган, честное слово. У меня есть кое-какие сбережения. Двадцать девять тысяч. Охотно внесу в виде штрафа. Вы же деловой человек. К чему отдаваться эмоциям?
— А с мальцом я после разберусь, — задумчиво и с явным удовольствием произнес Еропкин, как бы разговаривая сам с собой.
Момус содрогнулся, поняв, что участь Мими будет еще ужасней его собственной.
— Семьдесят четыре тысячи! — крикнул он, ибо ровно столько у него на самом деле и оставалось от предыдущих московских операций. — А мальчишка не виноват, он малахольный!
— Давай-ка, покажи мастерство, — велел Навуходоносор.
Хищно свистнул кнут. Момус истошно завопил, потому что между растянутых ног что-то лопнуло и хрустнуло. Но боли не было.
— Ловко портки распорол, — одобрил Еропкин. — Теперь давай малость поглубже. На полвершочка. Чтоб взвыл. И дальше валяй по стольку же, покуда на веревках две половинки не заболтаются.
Самую уязвимую, деликатную часть тела обдавало холодом, и Момус понял, что Кузьма первым, виртуозным ударом рассек рейтузы по шву, не задев тела.
Господи, если Ты есть, взмолился отроду не молившийся человек, которого когда-то звали Митенькой Саввиным. Пошли архангела или хотя бы самого захудалого ангела. Спаси, Господи. Клянусь, что впредь буду потрошить только гадов подколодных вроде Еропкина, и боле никого. Честное благородное слово, Господи.
Тут дверца отворилась. В проеме Момус сначала увидел ночь с косой штриховкой мокрого снегопада. Потом ночь отодвинулась и стала фоном — ее заслонил стройный силуэт в длинной приталенной шубе, в высоком цилиндре, с тросточкой.
ПО ЗАКОНУ ИЛИ ПО СПРАВЕДЛИВОСТИ?
Уж Анисий физиономию и мылом, и пемзой, и даже песком драл — а все равно смуглота до конца не сошла. У Эраста Петровича тоже, но ему, писаному красавцу, это даже шло, получилось навроде густого загара. А у Тюльпанова ореховая мазь, полиняв, расположилась по личности островками, и стал он теперь похож на африканскую жирафу — пятнистый, тонкошеий, только вот малого росточка. Зато, нет худа без добра, начисто сошли прыщи. Совсем, будто их и не было никогда. Ну, а кожа через две-три недельки просветлится — шеф обещал. И стриженые волоса тоже отрастут, никуда не денутся.
Наутро после того, как взяли с поличным, а после упустили Валета и его сообщницу (о которой Анисий вспоминал не иначе как со вздохом и сладким замиранием в разных частях души и тела), состоялся у них с надворным советником недлинный, но важный разговор.
— Что ж, — сказал Фандорин со вздохом. — Мы с вами, Тюльпанов, опозорились, но московские г-гастроли Пикового валета, надо полагать, на этом закончены. Что думаете делать дальше? Хотите вернуться в управление?
Анисий ничего на это не ответил и только смертельно побледнел, хоть под смуглотой было и не видно. Мысль о возвращении к жалкому курьерскому поприщу после всех удивительных приключений последних двух недель предстала перед ним во всей своей невыносимости.
— Я, разумеется, аттестую вас обер-полицеймейстеру и Сверчинскому самым лестным образом. Вы ведь не виноваты, что я оказался не на д-должной высоте. Порекомендую перевести вас в следственную или в оперативную часть — как пожелаете. Но есть у меня для вас, Тюльпанов, и другое предложение…
Шеф сделал паузу, и Анисий весь подался вперед, с одной стороны, потрясенный блестящей перспективой триумфального возвращения в жандармское, а с другой, предчувствуя, что сейчас будет высказано и нечто, еще более головокружительное.