Облака убегали разлохмаченные — и таяли. Море и небо слились, смешав свои краски в одну, неопределенного тона, синеватую полосу. У самой земли пролетел дрозд и, поднявшись, уселся на конек кровли. С противоположного края долины долетало эхо размеренных, неторопливых ударов — рубили лес.
Карта полушарий — неотторжимая часть прожитых вами лет, и, склонившись над ней, ты погрузился в прошлое.
Путь возвращения не прям, он идет по кривой, чертит спирали, петляет, в точности следуя прихотливым извивам памяти.
Говорят Голоса былого.
Слушайте:
Буржуазный квартал, тихий, обшарпанный, мрачный. Серая улица. Серый дом, построенный серым, к тому же похоронно настроенным архитектором. Лестница с истертым ковром, со старыми хрустальными канделябрами, с цветными витражами, с диванчиками, обтянутыми плюшем, — лестница, знавшая лучшие времена. Массивная дверь с металлической дощечкой, на которой еле-еле можно разобрать:
ЭДМОНДА МАРИЯ ДЁ ЭРЕДИА
СОЛЬФЕДЖИО. ПЕНИЕ: ДИКЦИЯ
Город Париж. Дата — 1954.
Первая встреча с Долорес.
Недели за три до припадка ты проходил мимо дома старой преподавательницы: фасад пансиона был одет лесами, и окна завешаны парусиной — дом решил примолодиться. Маляры приводили в порядок стены, карнизы, оконные рамы, двери. Предметом особых забот оказалась каменная Венера — кариатида главного балкона. Ее туалетом был занят дотошный маляр-итальянец, он усердно тер живот, ляжки и груди богини, отмывая их от грязи, потом принялся наводить чистоту в оставленном напоследок темном треугольнике между бедрами. Он так старался, что товарищи не удержались от смеха. Венера сносила свой позор с каменным достоинством, а ты, шагая к улице Варенн, пожалел, что не поймал эту сценку в объектив «кодака».
Она состояла с поэтом в отдаленном родстве. «D’une ligne collatérale»[117]
, — добавляла она, показывая костлявым пальцем на бледную фотографию, стоявшую на рояле. «Il m’avait connu quand j’étais toute petite, ma mère me disait toujours qu’il me prenait dans ses bras et qu’il me regardait pendant des heures et des heures»[118]. С фотографии смотрел автор «Трофеев» — он был снят при выходе с торжественного заседания, на котором его приняли в члены Французской Академии; тебе запомнилась его фигура, затянутая в нарядный, богато расшитый мундир «бессмертных», эспаньолка и усы. А вокруг теснились еще и еще фотографии — десятки фотографий. И все они тоже давно выцвели. На них, в самых разнообразных позах, головных уборах, прическах, туалетах фигурировала одна и та же модель, мадам Эдмонда Мария де Эредиа. Вот она подростком стоит у невысокой дорической колонны — знаменательное событие: на Марии впервые длинное платье. А вот несколько лет спустя: экстравагантная шляпа с перьями — день поступления в Парижскую консерваторию. Она же — в зале Плейель вместе с Надей Буланже, на концерте в пользу жертв токийского землетрясения — 1923 год. «La belle époque»[119], — вздыхала она, обводя рукой свои воспоминания, облепившие стены старомодной темной гостиной. Они были всунуты в рамки, вставлены в стеклянные витринки, они громоздились на комодах, на консолях, во всех углах. «l’Art alors était une religion qui avait ses dieux, ses prêtres, ses fidèles, ses temples, non la vulgaire entreprise commerciale qu’il est devenu aujourd’hui, où n’importe quel parvenu, qui ne connait même pas les premières notions de solfège, se permet de donner des récitales sans que personne, je dis bien, personne, crie à l’imposture»[120].Прямая, с лицом, обсыпанным рисовой пудрой, мадам де Эредиа сидела посреди дивана, и полумрак окутывал ее своей вуалью. Мысли ее уносились в сверкающие дали былого величия. Тяжелые портьеры приглушали и без того хмурый свет серого парижского дня, а вечером в каждом уголке гостиной загорались лампочки, словно в церкви перед священными реликвиями и приношениями по обету, пронзенными руками Спасителя, изображениями святых и верониками, при виде которых в Испании, в годы твоего отравленного отрочества, тебя пронизывал страх и мучительное чувство собственной греховности.
— Bon. Recommencez[121]
.Произнеся эти слова, мадам де Эредиа обыкновенно пускалась в многословные воспоминания о пережитом, после чего ученик (какой-нибудь близорукий робкий канадец или педантичный аргентинец, тот, например, что однажды при вас — вы обхохотались — высокопарно заявил: «Мадам, я желал бы впитать французскую культуру в плоть и кровь!») начинал декламировать во второй раз:
— «Comme un vol de gerfauts hors du charnier natal…»[122]
Преподавательница, приняв строгий вид, делала ему замечания, а прочие ученики захудалого пансиона притворялись, будто записывают что-то в свои тетрадки или повторяют урок сольфеджио, хотя мадам де Эредиа, как правило, всякий раз находила новые, самые неубедительные и нелепые предлоги, чтобы перенести сольфеджио на завтра.