«Un artiste d’une sensibilité raffinée, Monsieur, et un critique musical incomparable»[133]
. Она была счастлива, что ей не надо ни с кем делить это блаженство и что эти быстротечные часы восхитительного интимного общения с артистом принадлежат ей одной, и она упивалась ими. «Nous avons tous les deux les mêmes gouts et un même amour pour les belles choses, Mozart, Beethoven, Schubert, Mendelssohn»[134]. Ты воображал их обоих, занятых безмолвным — им не нужно было слов — диалогом, унесенных умиротворяющей, светлой музыкой в иной, совершенный мир, где никто не ведает мучительных страстей, в чистый, прекрасный мир, созданный движением рук Фредерика. А осень все тянулась и тянулась. Мадам де Эредиа дважды в неделю доставала из шифоньера свои старые вечерние туалеты и наводила на них блеск: она отправлялась вместе с Фредериком на улицу Гаво или в Театр Елисейских Полей. Их часто сопровождал Себастьен, ее шестнадцатилетний сын, родившийся за два-три месяца до развода матери с отцом. Развода потребовала она: она не могла больше выносить грубости и вульгарности мужа. «J’avais peur au début de lui imposer sa présence, mais il a été tout de suite touché par sa jeunesse et maintenant il l’aime presque comme s’il était son fils»[135]. И преподавательница обстоятельно сопоставляла заурядность и плебейство своего бывшего супруга, для которого существовали одни только низменные, корыстные интересы, одна лишь материальная сторона жизни, с благородством и возвышенностью помыслов Фредерика, чистейшего из возлюбленных, витающего в бесплотном мире духовных наслаждений, зоркого, неутомимого охотника за прекрасным. «Il est trop pur pour être de cette époque, — говорила мадам де Эредиа, — nous vivons lui et moi comme deux exilés»[136]. Тихий, располагающий к сближению полумрак гостиной настраивал на откровенность, на сердечные признания, и она поверяла тебе свою любовь — да, ибо их взаимная дружба мало-помалу перешла в любовь — любовь отнюдь не физическую, спешила она уточнить, а все еще платоническую, — по крайней мере, до сих пор, — поистине ангельскую, но такую могучую, такую неистовую, о существовании которой она — «ma parole»[137] — никогда не подозревала. «Parfois, en jouant du Schubert, il me regarde et ses yeux se remplissent de larmes; sa mère est morte quand il avait dix ans et il ne s’en est jamais remis»[138]. Ты слушал, не перебивая, а мадам де Эредиа, позабыв об уроке и ученике, вся поглощенная своими чувствами, расставляла по вазам и кувшинам из керамики, украшавшим гостиную, прекрасные розы, полученные от Фредерика вместе с собственноручно написанной им открыточкой.— Bon, recommençons[139]
, — вздыхала она, но ты знал: легкие крылья воображения уже унесли ее далеко-далеко от гостиной, в неведомые салоны, где Фредерик, оторванный от нее своими светскими обязанностями, обсуждает с каким-нибудь меломаном последний блистательный концерт штутгартского камерного оркестра или выносит уничтожающий приговор музыкальному вечеру Шварцкопфа. Его собеседники — такие же необыкновенные личности, как и он сам, такие же оригинальные, поэтические, чистые души, озаряющие мир светлой улыбкой.