За пологой равниной Ла-Манчи, за пшеничными полями и пастбищами однообразной альбасетской долины, насколько хватает глаз тянутся под палящими лучами солнца холмы и скалы. Крутые тропинки ведут к пасекам, и временами проезжий может различить стадо коз и пастуха, похожих издали на пробковые фигурки рождественских вертепов. Растительность едва пробивается — редкие побеги розмарина и тимьяна, чахлые и высохшие стебли дрока, — а в августе на этих пыльных дорогах, неизвестных пока еще туристам, земля пылает под ногами, а воздух разрежен, и все тут чуждо жизни — и мертвые камни, и пустое небо, и чистый, неподвижный зной.
В тот первый и единственный раз, когда ты посетил этот край, ты поставил машину на обочине и, поднявшись на гребень, молча смотрел на крест, на разъеденные эрозией голые склоны, на бесформенные и бесцветные холмы. В 1936 году твой отец и еще четверо людей, тебе незнакомых, — их имена тоже были высечены на камне, — пали здесь под пулями взвода милисиано, и, глядя на мирную картину — пасека, развалины хижины, искривленный ствол дерева, — ту самую, что предстала их взору в последний момент, перед тем как прозвучал залп, а за ним — выстрелы, милосердно добившие их, — ты тщетно пытался представить, как все было. Это случилось в начале августа — пятого числа, как потом удалось установить, — и все, подумал ты, должно было выглядеть приблизительно так, как выглядело теперь: под солнцем погруженная в спячку голая степь, небо без единого облачка, охряные холмы, дымящиеся, точно хлебные караваи, только что вынутые из печи. Может, из-за камней осторожно выглядывала головка змеи и от земли, точно жалоба, поднималось густое гудение цикад.
Помнится, ты наклонился и собрал в ладонь горсть корявой щебенки в глупой надежде, что это поможет тебе хоть немного узнать о том, что тут произошло; словно прилежный ученик Шерлока Холмса, ты выискивал оставшиеся следы и приметы. Много дождей прошло с того дня (много, даже в этой прокаленной и скупой степи), и пятна крови, если они были, следы пуль и осколков (как разглядеть их по прошествии двадцати двух лет на этой пустой, каменистой почве?) — все это стало уже частью геологической структуры, окончательно вошло в землю и слилось с нею, и за прошедшие почти четверть века освободилось от своего первоначального значения и виновности.
Время постепенно заметало следы, — словно ничего и не было, подумалось тебе (и могильный памятник вдруг показался миражем, плодом внезапно расстроенного воображения). Другие насилия, другие смерти были и прошли, не оставив следа, и заурядная, сонная жизнь племени продолжала свое ненасытное течение. Палачи твоего отца тоже гнили в братской могиле на сельском кладбище, и над ней не было даже камня, призывавшего вспомнить их и за них помолиться. И те, кого вспоминали, и те, которых забыли, — убитые летом 36-го года и весною 39-го — они были палачами и жертвами в одно и то же время, звеньями единой цепи в трагедии, начавшейся за несколько месяцев до войны массовыми убийствами в Йесте в пору власти Народного фронта.
Ты вернулся к себе в имение, и — после наполнивших тебя горечью похорон Айюсо и бесцельного шатания по Монтжуику — картина местности, где произошел расстрел, постепенно стала в твоей памяти чем-то непременным, перемешавшись с образами и впечатлениями, возникшими во время поездки в Йесте в тот год, когда ты снимал фильм о бое быков и когда вас задержали жандармы. Факты в твоих воспоминаниях накладывались друг на друга и смещались, точно геологические пласты, сдвинутые резким катаклизмом; лежа на диване на галерее, — на улице дождь все еще падал на опьяневшую от воды землю, — ты рассматривал собранные в папку бумаги и документы — старые газеты, фотографии, программы — в последней и отчаянной попытке определить координаты своей заблудившейся судьбы. Переснятые Энрике в барселонском архиве периодики вырезки из «АБС», «Эль дилувио», «Солидаридад обрера», «Ла вангуардия» о майских событиях 36-го года были сложены стопкою вперемежку с фотографиями, сделанными тобою в 58-м году. С помощью тех и других ты мог воссоздать события и представить ситуации, нырнуть в прошлое и всплыть в настоящем, перейти от воспоминаний к догадкам, перетасовать реальность и вымысел. Несмотря на твои усилия сложить все воедино, детали истории распадались подобно тому, как луч света, проходя через призму, разлагается на цветовой спектр, и в силу странного раздвоения ты присутствовал на этом параде сразу как соучастник и как свидетель, как зритель и как актер, главный герой давней и навязчивой драмы.
Они собирались под тенью платановой аллеи, в стороне от крикливой толпы зевак, и за типично французским развлечением — партией в петанк — все до одного с понимающим видом судили о мастерстве и успехах игроков в кегли.