Ливнев стоял ближе других, и ему пришлось взять вторую ручку пилы. Вдвоем с Тюляфтиным они вначале отпилили тайменю голову — она упала на пол с глухим мерзлым стуком. Срез оказался белым, только самая сердцевина — красной. И опилки тоже были темно-красного цвета. Они быстро таяли на теплом полу, превращаясь в маленькие капельки крови. Неосторожно наступив на горку опилок, Панюшкин увидел лужицу крови, вытекающую из-под его ноги, и сразу как-то замкнулся, насторожился.
Потом нарезанные плашки тайменя варили, жарили, тушили, заливали тут же придуманными соусами, посыпали всеми специями, которые нашлись в доме, — и с таким восторгом, будто все заранее уговорились забыть о делах, о том, что приехали решать судьбу гостеприимного хозяина. И в общей беззаботности не было ничего нарочитого, все получалось само собой. Панюшкин из кладовки принес банку красной икры, потом сбегал в сарай и через несколько минут с трудом втащил громоздкого, будто упирающегося мерзлого краба — огромного, колючего, ярко-красного. Краба дружно водрузили в самый центр стола, каждому отломили по ноге, и, вынув из костистых чехлов, рядом с тарелками положили плотные розовые колбаски крабового мяса.
Тюляфтин, глядя на все это великолепие, блаженно улыбался, и его очки с четкими гранями стекол сверкали празднично и взволнованно.
— А знаете, — сказал он, слегка заикаясь, — мне однажды довелось присутствовать на приеме. Наш министр чествовал какую-то высокую французскую делегацию, чуть ли не на правительственном уровне. Прием был очень торжественный, и стол тоже был на уровне самых высоких мировых стандартов. Но, знаете, — Тюляфтин скривил губы, изобразив пренебрежение к министерскому застолью, — тот стол и в подметки не годился этому.
Панюшкин счастливо засмеялся и поставил в середину стола две большие золотистые бутылки коньяку.
— Раз пошла такая пьянка, — сказал он, — режь последний огурец!
— О! — завизжал Чернухо. — О! А огурцы ты, Николашка, зажилил! И проговорился все-таки, проболтался! Огурец ты, брат, вынь да положь!
— Да, — скромно заметил Опульский, — огурец не помешает.
— Чего у Николая Петровича всегда недоставало, так это вилок, — проговорил Званцев и пошел к вешалке.
Разыскав там свою куртку, он вынул из кармана плотный сверток. — Вот, — сказал он, разворачивая бумагу, — в столовой собрал... Они, правда, алюминиевые и слегка перекрученные, но... Это самые лучшие вилки.
Белоконь, разыскав в углу молчаливого Жмакина, уютно устроившегося в кресле с какой-то брошюрой, подтянул второе кресло, уселся, закинул ногу за ногу.
— Тоже решил посидеть? — улыбнулся Жмакин. — И правильно, там мы будем только мешать.
— Угу, — согласился Белоконь. — А здесь и мы никому, и нам никто. Я к тому веду, что поговорить надо, не говорили мы еще с тобой, товарищ Жмакин.
— О чем, собственно?
— А, собственно, о следствии, которое я надеюсь закончить через несколько минут — сразу после нашего разговора.
— Ну что ж, если дело только за мной, — Жмакин нехотя отложил брошюрку в сторонку. — Только все, по-моему, ясно. Подонок увел с собой мальчишку, где-то бросил его, сам чуть не замерз. К счастью, нашли и того и другого. Ну а кто виноват и как все это по полочкам закона разложить — решать тебе.
— Не-е, погоди! До закона еще далеко! В магазине ясно — хулиганство. Статья двести шестая. Но речь идет и о других статьях. Горецкий бросил человека в условиях, опасных для жизни.
— Это Юру, что ли?
— Его самого.
— Мне кажется, что Горецкого не стоит упрекать в этом.
— Его никто не упрекает, деточка ты моя! Ему предъявлено обвинение. Очень серьезное.
— А может, того... снимем с него это обвинение, а?
— С радостью и восторгом! С наслаждением душевным и облегчением нравственным. Но при одном условии — чтобы это было по закону. Бросил он паренька или не бросил?
— Юра, вроде бы того, что не намерен обвинять его в этом...
— Намерения мальчика Юры меня не интересуют. Горецкого не Юра обвиняет и не я. Не нам его и прощать. Закон его обвиняет. Пусть закон и прощает, если найдет нужным.
Жмакин явно избегал смотреть следователю в глаза.
Он хмурил густые брови и все глубже уходил в кресло.
— Юра сказал мне, что сам ушел от Горецкого. Там, на Проливе. Он местный, знает дорогу... И если уж говорить о том, кто кого бросил... то Юра бросил Горецкого в незнакомых местах, в условиях, как ты говоришь, опасных для жизни.
— Вон ты как повернул... Интересно... Выходит, Юра виноват? Но предъявить ему обвинение мы не можем, поскольку он сам оказался жертвой, он слабее Горецкого физически, не он инициатор побега. Ну хорошо, в первом приближении остановимся на этой версии, хотя она не безукоризненна. Но есть еще и третья статья — покушение на убийство.
— В магазине?
— Нет, на Проливе. В больнице лежит Большаков. Говорят, что сам он упасть не мог.
— Не знаю, не знаю...
— Погоди-погоди! Я еще ничего не спросил. Ты заметил, я ничего не спросил, а говорить — не знаю. Значит, делаю вывод — ты кое-что знаешь, но не хочешь поделиться со мной своими знаниями.
— Ну и жила же ты, господи! Ничего я не знаю!