Дворец графа Шереметьева, величественный и изящный одновременно, предстанет перед ними во всей красе. В тот же миг распахнутся его чугунные ворота тонкого литья, из которых выпорхнет легкая открытая коляска. Две кобылы, белые в яблоках, украшенные венками из полевых цветов, понесут графа и графиню навстречу зачарованным гостям. Деревья, рухнувшие к ногам государя, словно повинуясь волшебным чарам, станут разъезжаться в разные стороны, покорно освобождая ему путь. Так летом 1801 года во дворце графа Николая Петровича Шереметьева, что выстроен в его загородной резиденции Останкино, начнется пышный праздник, посвященный коронации Александра Первого.
Но Фома не узнает об этом. Утренний озноб не обманул его, быстро окрепнув и превратившись в жестокую лихорадку. После нескольких дней мучительного забытья Ерема испустил дух в сыром грязном бараке. Как и обещал ему приказчик, попал он на подводу к Пантелеймону, старому беззубому горбуну. Он провожал в последний путь большинство крепостных, умирающих на строительных работах, затеянных Шереметьевым.
Надо сказать, что более всего в жизни граф Николай Петрович ценил искреннюю любовь, питающую теплый семейный очаг, изящные искусства и… время. То самое время, отпущенное Богом на искреннюю любовь и изящные искусства. А потому граф спешил жить.
Когда он взялся за благоустройство летнего родового владения, доставшегося ему по наследству от отца, Петра Борисовича, закипела масштабная работа. В селе, за двести с лишним лет сменившего название с Осташково на Останкино, тысячи крепостных осушали болота, строили дороги, дома, дворцы и копали пруды. Венцом возрожденного Останкина стал дворцово-парковый комплекс: сам деревянный дворец, построенный крепостным архитектором Аргуновым и его итальянским коллегой Франко Бетелли; дворцовый сад с беседками; дома для прислуги, конюшни, псарни и парк с большим прудом и несколькими павильонами для увеселения знатных гостей. По тем временам это была огромная стройка. Она могла продолжаться и пятнадцать, и двадцать лет. И будь все так, граф смог бы насладиться своей жемчужиной лишь в старости. Да и то если бы не случилось с ним какой беды. С этим Николай Петрович смириться не мог.
За сто тридцать лет до большевиков Шереметьев усердно претворял в жизнь лозунг «пятилетку — в три года». С той лишь разницей, что он не использовал труд невинно осужденных. В том не было никакой необходимости, ведь крепостные принадлежали ему по праву. Он кидал их в топку своей стройки тысячами, не заботясь об условиях их существования. Крепостных, создающих на месте некогда гиблого места архитектурную жемчужину графа, ждали непосильный труд в скотских условиях, скудное пропитание и полное отсутствие элементарной медицины. А потому горбун Пантелеймон трудился в поте лица.
Порой его телега была так нагружена телами, что пегая кобыленка с большим трудом тащила ее к дальним останкинским лесным болотам. Да-да, именно к болотам, где горбатый старик хватал покойников крепкими крючковатыми ручищами, отправляя их бренную плоть в последнее пристанище, зловонное и пузырящееся. Помогая себе длинным багром, изо дня в день топил он в трясине сотни килограмм человечины, свежей и не очень.
Так было и в тот день, когда царский кортеж упивался небывалым зрелищем, символичным и грандиозным. За грохотом падающего леса было не разобрать стонов тех, кто валил подпиленные деревья, тянув их за веревки, привязанные к крючьям, надежно вбитым в стволы. Массивные декорации этого уникального представления дарили восторг государю и его придворным, словно требовали кровавый гонорар, убивая и увеча крепостных графа. Ломая кости, дробя черепа и кроша ребра тем, кому пришло время умирать. Восхищенные возгласы знати сливались с предсмертными криками черни. Созвучие это отражалось в колоколах церкви Живоначальной Троицы, неслышно разливаясь по округе.
И лишь старуха богомолица, стоящая у ворот графского дворца, опершись на посох, увенчанный резным крестом, все слышала и все видела. Беззвучно шевеля губами в молитве, она утирала костлявой рукой слезы, всматриваясь в лазурную голубизну неба, висевшую над рухнувшими деревьями.
В небесной лазури ее старческие заплаканные глаза видели колышущиеся силуэты, сотканные из душного июльского марева. Они приподнимались над землей, суетливо кидались вниз, туда, где между деревьев лежала их плоть — раздавленная, переломленная пополам и пронзенная ветками. Когда во дворце уже играли скрипки и арфы, смолкая лишь на время заздравных речей, а ароматы лучших вин соперничали с ароматами тончайших духов придворных дам, души крепостных всё метались над окровавленными ошметками своих земных жизней. И успокоились лишь тогда, когда Пантелеймон, зычно гаркнув на усталую кобылу, направил свою груженую телегу в сторону болот.
ПОВЕСТВОВАНИЕ ТРИДЦАТЬ ПЯТОЕ