— И ты полагаешь, что силы, приданные мне с возложенными заботами, не сделали меня достаточно чувствительным? — спросил Шеврикука.
— Не знаю. Посмотрим. Увидим. Вот возникнут напряжения…
— А когда возникнут напряжения?
— Скоро, Шеврикука, скоро.
— А что в Останкине?
— В Останкине скверно.
— Тебе известен зеленый бельчонок Петюля?
— Слышал о нем. Имеет дело с одним из Белых Шумов.
— Белые Шумы оправились от Лихорадок?
— Не совсем. Но они приспособились к ним. И могут использовать свойства Лихорадок в своих целях.
— Что думают Отродья сейчас обо мне?
— Для них — вы по-прежнему в доме Тутомлиных и замурованный. Извлечение вас из-под плиты произведено ювелирно-безупречное, с соблюдением тайных предосторожностей. Отродья спокойны, считая, что и силы ваши израсходованы в подземельях. Кстати, они полагают, что и мои усилия пошли исключительно на изведение черного столба. Для них я остался несущественной мелочью. Подлежавшей уничтожению. Но — забытой. И для высокомерных умов и аппаратов есть мертвые зоны восприятия.
«И Гликерия уверена, что я замурованный…» — подумал Шеврикука. В прежних его мечтательных и тревожно-смутных видениях Чаши не раз возникала женщина в белом и с золотой диадемой надо лбом, она молила о помощи… Чаша и мольба женщины были соединены в сознании Шеврикуки и будто бы даже существовали в этом соединении равноправными, хотя женщина и виделась вблизи Чаши маленькой, а то и крошечной. Равносильными, пожалуй, оказывались чувства Шеврикуки к Чаше, женщине и ее мольбе… Теперь, стало быть, Чаша — сама по себе, и женщина — сама по себе, и совместиться друг с другом для Шеврикуки они никогда более не смогут…
— Шеврикука! — услышал он голос Пэрста-Капсулы. — Тревога! Отродья, их группы захвата направились к нам.
— Они близко?
— Нет, они далеко. И путь их не будет прямым. Но пришла пора нам сосредоточиться. А вам — подать напряжение в силы ваших новых значений.
«Женщина в белом, женщина в белом, в экое расслабление могут привести мысли о ней!» — отругал себя Шеврикука. Сейчас же в голову ему пришло соображение: развесить бархатные банты над линией недопустимости, указанной ему экс-Колюней. Легко сказать: развесить! Но — надо! И Шеврикука, как в доме Тутомлиных, произвел себя в штабиста или в диспетчера приданных сил, определил подразделениям специальности и задачи. Одна из задач была тут же исполнена: бархатные банты зависли в воздухе над линией недопустимости. Узлы их были укреплены и стали замками. Сами же банты Шеврикука наделил смыслом и направленностью воздействий. Теперь и он ощущал движения вражьих сил. И сознавал, что по мере приближения захватчиков к Хранилищу Чаши-Братины он поймет, кто они такие и что они такое, вместе и в отдельности, и как будут действовать. Он передал сигнал экс-Колюне и — на всякий случай — Иллариону о начале операции Отродий.
Не принижая в себе уровень сосредоточенности, но и не желая взвинчивать себя в минуты (может, и часы!) ожидания, Шеврикука принялся вспоминать. Отчего возникла его приязнь к бархатам и когда? Носил ли кто из хозяев его домов или квартир бархаты? Двое-трое, пожалуй, носили. Один еще в Киеве, в тереме на Михайловой горе.
Было ли это или не было? Имя хозяина Шеврикука уже не помнил, а вот малиновый бархат его кафтана помнил. И помнил, как идолов волокли к Днепру Боричевым спуском. То есть помнил не он, нынешний Шеврикука, Шеврикука частичный, много о чем пожелавший забыть и сумевший сделать это, а Шеврикука цельный, как сказано было экс-Колюней. Именно-то Шеврикуку цельного и отрядили на пост в Хранилище Чаши-Братины.
Нынешнему Шеврикуке, тридцатипятилетнему, в джинсах, свитерах и куртках, было бы скучно помнить обо всем виденном и пережитом. «Наша участь — бесконечность схожих происшествий», — было произнесено Петром Арсеньевичем на Звездном бульваре. Каково жить-то с памятью об этих схожих происшествиях? Надо было осуществлять себя с азартом, озорством и удовольствием в новых обстоятельствах и происшествиях. И не вспоминать при этом, как он глазел с каштанового дерева на идолов, уволакиваемых к днепровской воде. Или как он, сидя на крыше вымершей избы, наблюдал за метаниями озверевшей толпы в дни холерного бунта, усмирять который прибыл в Москву отважный граф Григорий Григорьевич Орлов, так и не приманивший в собеседники Жан Жака Руссо. Конечно, видения, голоса и знания из прошлого нередко являлись Шеврикуке, но они были отрывочными, необязательными и как бы чужими. И он их всегда утапливал или прогонял. Теперь же по необходимости и на время оживал цельный Шеврикука (впрочем, порой вовсе и не Шеврикукой именовавшийся), и все, что имелось в его житейском и чувственном опыте, возобновлялось и сливалось в единое.