Спустя шесть недель после того, как я поступил в клинику, снимки были хорошими; в крови, спинномозговой и лимфатической жидкости не наблюдалось белков, характерных для раковых клеток. Тем не менее существовал риск, что в организме остались какие‑то пораженные клетки, и мне назначили короткий, мощный курс совершенно других препаратов, не связанных с вирусом герпеса. Сначала мне сделали тестикулярную биопсию под местным наркозом, что было скорее неловко, нежели болезненно; у меня также взяли образец костного мозга из бедра, чтобы способность организма производить сперму и кровяные клетки можно было восстановить, если бы лекарства уничтожили их источник. Я облысел, и рвало меня теперь чаще и гораздо сильнее, чем в начале болезни. Но когда я стал жаловаться, одна из сестер железным тоном объяснила мне, что дети вдвое младше меня подвергались этому лечению месяцами.
Эти традиционные препараты никогда не смогли бы вылечить меня, но, очистив организм от остатков раковых клеток, они значительно сократили риск рецидива. Я узнал красивое слово –
Меня выписали в начале декабря, и я был совершенно здоров. Родители казались настороженными и ликующими попеременно, словно постепенно избавлялись от убеждения в том, что за преждевременную радость придется поплатиться. Побочные эффекты химиотерапии исчезли; волосы отрасли заново, осталась только небольшая плешь на том месте, где когда‑то размещался шунт, и желудок мой нормально удерживал пищу. Смысла возвращаться в школу не было, до конца учебного года оставалось две недели, и у меня сразу же начались летние каникулы. По электронной почте я получил пошлое, неискреннее, написанное под диктовку учителя письмо, от одноклассников в духе «поправляйся скорее», но друзья пришли к нам домой, немного смущенные и испуганные, и приветствовали меня, вернувшегося с порога смерти.
Так почему же мне было так плохо? Почему каждое утро, когда я открывал глаза и видел за окном ясное голубое небо – мне разрешали спать сколько захочется, отец и мать обращались со мной как с принцем, но держались в стороне и не ворчали, если я сидел перед компьютером по шестнадцать часов, – почему же при первом луче дневного света мне хотелось зарыться лицом в подушку, сжать зубы и шептать: «Лучше бы я умер, лучше бы я умер»?
Ничто не приносило мне ни малейшей радости. Ничто – ни мои любимые Интернет‑магазины и веб‑сайты, ни звуки нджари[40]
, которыми я когда‑то наслаждался, ни самая дорогая, соленая, сладкая и высококалорийная еда, которую я получал по первому слову. Я не мог заставить себя прочесть до конца страницу ни в одной книге, не мог написать десяти строчек кода. Я не мог смотреть в глаза своим друзьям, не мог допустить мысли об общении по Интернету.Все, что я делал, все, о чем я думал, вызывало у меня ужасное чувство досады и страха. Единственное сравнение, приходившее мне в голову, – документальный фильм об Освенциме, который показывали в школе. Фильм‑хроника открывался длинной панорамой, камера неумолимо приближалась к воротам лагеря, и когда я наблюдал эту сцену, на душе у меня становилось все мрачнее и мрачнее – я уже хорошо знал, что произойдет внутри. Я не сходил с ума; я ни минуты не верил, что за каждой радужной картинкой меня подстерегает какое‑то неописуемое зло. Но когда я просыпался и видел небо, меня охватывало то же тошнотворное предчувствие, как если бы я смотрел в ворота Освенцима.
Возможно, я боялся, что опухоль появится снова, но боялся не настолько. Быстрая победа над вирусом в первом раунде значила немало, и отчасти я действительно считал себя везучим и испытывал соответствующую благодарность. Но я не мог больше радоваться своему спасению, теперь, после энкефалинового блаженства, мне было так плохо, что хотелось покончить с собой.