— И получится, как… — Он задумчиво улыбнулся, глядя в свой бокал, где кубики льда медленно таяли в светло-зеленой жидкости. — Получится, как в той сказке о рыбаке. Он расставил сети — и поймал русалку. Она была красивая. Она была особенная. И она любила его, очень сильно любила. Но — здесь было одно «но» — она не умела ходить… Что ж, она научилась ходить. Выбросила плавники и стала обитательницей суши — а все ради него, ради рыбака. — Он некоторое время молчал, играя кубиками льда, потом продолжил: — И что же ты думаешь, Рената? Однажды рыбак ушел в море — и не вернулся. Утонул, наверное. Хотя — кто знает? — может, встретил другую русалку… Так вот, наша русалочка — теперь женщина — бросилась в море, чтобы быть с ним. И утонула.
Он замолчал, и Рената посмотрела на него в недоумении, догадываясь о скрытом смысле, вложенном им в сказку, но не совсем постигая этот смысл. Габриэле не вкладывал никакого смысла в сказку, по крайней мере, не собирался вкладывать. Он даже не знал, почему вдруг эта сказка пришла ему на ум — скорее всего, по чисто словесной ассоциации с фразой Ренаты «расставить сети».
— Ее сгубило то, что она была особенная? — попробовала угадать Рената, вспомнив, что он сделал ударение на этом слове. — Ты это хотел сказать?
Он пожал плечами.
— Не знаю я, что ее сгубило. Хотя… Я думаю, ее сгубило то, что она не умела плавать. Если бы она родилась женщиной, она бы, может, научилась. Но она была прирожденной русалкой, и вода была ее стихией — пока у нее были плавники. Без плавников она была беспомощна… Не надо было их выбрасывать. И ведь никто не заставлял ее их выбрасывать — а она взяла да и выбросила. Очень непредусмотрительная русалка, — он покачал головой. — Я с детства люблю эту сказку, Рената.
Рената улыбнулась, опять не улавливая хода его мыслей.
— Так напиши киносюжет на ее основе, — сказала она.
Он рассмеялся.
— Издеваешься? Кто же у меня купит такой сюжет? Они ведь ждут счастливого конца — по крайней мере, от меня. Для трагических фильмов у них есть другие авторы. Каждому свое, Рената. Один король не может царствовать в двух королевствах. — Он допил коктейль и посмотрел на часы. — Тебе пора закрываться на обед. Не буду тебя задерживать.
— Я не спешу, Габриэле…
Но он уже слез с табурета и шел к выходу.
— У меня тоже дела, Рената. Я, наверное, послушаюсь твоего совета — пойду распоряжусь, чтобы расставляли сети.
Вероника шла под ослепительным палящим солнцем, безучастно наблюдая, как лица, краски и солнечные блики мелькают вокруг нее. Шум машин, обрывки разговоров, звяканье посуды, доносящиеся из распахнутых окон ресторанов и пиццерий, — все это, наверное, называлось жизнью… Но какая жизнь может быть у мертвого города? Рим был мертвым городом. Город, у которого так много истории, не может быть живым. История — это камни, обломки угасших цивилизаций. Среди обломков ты и сам чувствуешь себя обломком.
Может, она и была обломком — обломком какого-то далекого, не познанного даже ею самой прошлого. Может, в ней сейчас жизни было не больше, чем вот в этом сухом фонтане посреди площади или в том старинном дворце с облупившейся штукатуркой и полуразрушенными скульптурами на крыше. Лучше нью-йоркские небоскребы, если уж на то пошло. Конечно, мало красоты в стекле и бетоне, но это, по крайней мере, сегодняшний день. Небоскребы не вызывают у тебя ощущения чего-то вчерашнего, чего-то «бывшего в употреблении», как исторические памятники этого так называемого «вечного города». Вечный город! Если Рим — вечный город, тогда вечность — это смерть.
Глупое слово «вечность». И глуп был тот, кто его изобрел. Наверняка он не видел дальше порога собственного дома.
Зачем она ездила на эти раскопки? Она поехала в Пьянуру[4], чтобы дотронуться до жизни — до той жизни, которую она всегда знала, до той, что всегда была рядом… До самой живой жизни. И во что превратилась эта жизнь? В груду изъеденных червями и временем костей некогда умершего динозавра! Проклятые, проклятые раскопки. До вчерашнего дня она думала о них как о живых, радуясь тому, что они когда-то жили — жили там, у самых истоков времени, где ей самой тоже очень бы хотелось оказаться. Она как-то не задумывалась над тем, что их уже больше нет. Теперь все было наоборот. Боже, как бы она хотела забыть то, что видела вчера!
Когда кости динозавра достали из ямы, она расплакалась прямо на глазах у всех, бросилась на чью-то грудь и разревелась как последняя идиотка перед целым сборищем народа. А потом сбежала оттуда. Сбежала, потому что не могла этого вынести. Проклятая палеонтология. И как только она могла изучать эту самую мертвую из наук? Как она могла не догадаться раньше, что раскапывать их останки — это то же самое, что присутствовать на их похоронах?