Ансамбль в «Грозном» потому и получился (хотя актеры были очень разные по воспитанию и по опыту), что фильм был заранее точно продуман, заранее было определено место каждого действующего лица. Половинчатости, непринципиальности, компромиссов Эйзенштейн не признавал. Даже в мелочах.
Когда снималась сцена убийства Владимира, пропал вдруг крест, который он носил на груди. На общих планах, тайно от Сергея Михайловича, решили надеть на меня другой крест, такой же, но с другими камнями — авось не заметит. Опасаясь гнева Эйзенштейна, я незаметно прикрывал крест широким рукавом царского облачения. Посмотрев в глазок камеры, Сергей Михайлович закричал:
— Принц, как у вас по кадру будет левая рука?
— Вот так, — отвечая, я отвожу левую руку и тут же прикрываю крест правой.
— А правая?
Проделываю обратную манипуляцию.
— А как у вас будут действовать обе руки вместе?
Конечно, он все заметил. Крест в этот день так и не нашли. Эйзенштейн отменил съемку и сказал мне:
«Нельзя снимать. Если раз пойдешь на компромисс, потом не выберешься. Это только кажется, что ты на дальнем плане. В кино все на крупном. И никогда не говори: «Снимем как-нибудь».
Он часто улыбался, шутил — был жизнерадостен в творчестве.
Что такое жизнерадостность? Вопрос я себе задал непростой. Мне думается, Сергей Михайлович улыбался понятности и ясности окружающего мира. По-видимому, это свойство гениев.
Работа с Эйзенштейном оказалась для меня не только школой актерского и режиссерского мастерства, но и навсегда осталась в сердце творческой радостью.
Березки
У Михаила Светлова в пьесе «Двадцать лет спустя» комсомолец-поэт по прозвищу Налево говорит такие слова:
Мне думается, что артист-гражданин Николай Константинович Черкасов своим подвигом в искусстве, а стало быть, и в книге исторических событий, не просто мелькнул каким-то неопределенным знаком препинания, а поставил в этой книге очень красивый, яркий восклицательный знак! Если бы я умел, если б я обладал счастливым даром поэта, я непременно написал бы поэму о том, как простой человек, шагая по дорогам планеты Земля, везде оставлял после себя красивые светящиеся восклицательные знаки. К чему бы он ни прикоснулся, там уже знак восклицательный. Я имею в виду не только ого творчество в кино, театре или на эстраде, а и общественную деятельность, и общение с окружающими его людьми, средой.
Я сказал: простой человек. Мы с вами давно привыкли к этому слову, как к слову, определяющему человеческие достоинства. Простой — значит доступный к общению, не заносчивый, не самовлюбленный, не кичливый, человек, который не подстраивается к собеседнику, у которого нет стремления казаться кем-то или тем-то. Человек, который не считает собеседника глупее себя. Словом, это человек, который всегда остается самим собой.
Именно таким в памяти товарищей и остался Николай Константинович Черкасов, или как многие его называли просто — Коля Черкасов. И это не случайно. Это происходило, видимо, от того, что человеческое тепло, исходившее от него, располагало людей к нему, настраивало на дружескую волну. Замечу при этом, что в таком общении с ним не было и тени панибратства, манеры, похлопывания по плечу.
Николай Черкасов принадлежал к той категории людей, что не скрывали от товарищей секретов своего мастерства. Видимо, поэтому он и был великолепнейшим партнером. Я был горячим поклонником Черкасова, когда еще в старом ТЮЗе (в брянцевском ТЮЗе) он играл Дон Кихота, Звездинцева в «Плодах просвещения» Л. Толстого, а затем, через много лет, судьбе и Сергею Эйзенштейну было угодно сделать меня его партнером в картине «Иван Грозный». Вспоминаю сегодня об этом как о счастливейших днях моей творческой жизни!
В то время Николай Константинович Черкасов был уже признанным мастером сцены и экрана, его имя было знакомо и в нашей стране и за ее пределами. Однако мы, молодые артисты, общаясь с ним на съемочной площадке и в жизни, не испытывали страха, не ощущали дрожи в коленях при виде гиганта сцены.
— Здорово, принц! — приветствовал он еще издали появившегося партнера. (Я играл двоюродного брата царя, наследника престола.)
— Привет, царь! — ответствовал я весело.
— Тут Сэрмих нарисовал картинки нашего движения в кадре, давай-ка посмотрим…
— А может быть, — возражал я, — репетируя, ища логику движения и поведения, у нас с вами родится какая-нибудь другая картина, другая мизансцена?
«Царь» хохотал бархатным басом…
— Вряд ли, принц. Сэрмих до такой точности прослеживает или сам проигрывает движение мыслей, что чем глубже мы с тобой влезем в духовный мир этих людей, чем точнее будем действовать, тем точнее выполним именно эту мизансцену в условиях кадра. Давай, брат, репетнем.
И мы до прихода Эйзенштейна в павильон репетировали с Черкасовым на равных, будто были однокурсниками. Он не давил своим величием на партнера, с ним всегда было легко и свободно.