— Почему же? — смеется мама. — Вы послушайте хорошенько, послушайте. Девчата им тоже не уступают: и частушки задиристые, и голоса. Ах, как поют! Так бы вышла сама и подпела!..
— Не дури! — не на шутку расходится строгая бабушка. — И дверь сейчас на замок запру, чтобы не искушали тебя все эти греховодники. Господи, что на свете делается, что делается? Срамота!..
— Теперь уже можно открывать, — улыбается мама. — Помирились они. Видишь, все вместе какие ласковые частушки запели, слышишь?
Бабушка открывает форточку, прислушивается и тоже расплывается в улыбке:
— И правда, ласковые. С этого вам, пермяки солены уши, и начинать надо бы. Давно бы так!
Воображение сразу переносит меня и на те зимние бикбардинские «катушки», где под частушки и хохот с горы вместе с санками летят огненные, набитые смоляной паклей колеса и кадки. Вспоминаю радостный праздник Ивана Купалы, когда все с удалью и хохотом прыгают через костер.
— Трудно решиться? — спрашивает Арсений Дмитриевич.
— Да нет, — отвечаю. — Просто думаю, какие частушки вам спеть. Ведь у нас, на Урале, они делятся на три сорта: соленые, малосольные и ласковые. Какие спеть?
— Да хоть перченые! Лишь бы на пользу дела, — благословляет руководитель.
Возможно, Арсений Дмитриевич сказал это в шутку, но тогда я принял его слова как руководство к действию и запел:
Потом перешел к малосольным, солоноватым и добрался до крепко соленых и перченых. Бабушка Тарутина все-таки была права — петь их, как она говорила, «вселюдно» не стоит: никакой, даже самый добрый редактор, их не пропустит, А если и пропустит редактор, то, вероятно, печатные станки рассыплются на части от хохота. Пою, а все до упада, взявшись за животы, хохочут. Завершаю частушки точь-в-точь так, как бикбардинские ребята и девчата поздно вечером: ласковыми припевками:
лихо заканчиваю частушки-веселушки.
— Молодец! — восторженно одобряет Арсений Дмитриевич. — Вот она, народная жажда любви, радости и счастья!.. А вы что мне мямлили, дети каменных, домов и сердец?! Спасибо, родной! От всего тебе сердца спасибо!.. Репетиция закончена. Все — свободны. А ты, Павлик, останься: хочу с тобой по душам поговорить.
Все расходятся. Остаемся вдвоем, и, положив мне руку на плечо, руководитель говорит:
— Есть у Федора Ивановича Тютчева такие четыре строки:
Я всегда верил в Россию, в ее, пока еще мало осознанные миром, силы природы… Мне один заезжий артист-иностранец так и сказал: «Тебе нравится эта строфа у Федора Тютчева, а мне — его другие строфы. Я больше всего люблю строфы его «Фонтана».
«Чем же вам нравится это стихотворение?» — спрашиваю иностранца. А он мне со всей прямотой: «Тем, что в нем — правда». — «Какая, — спрашиваю, — правда?» — «А та, — отвечает, — что России никогда не подняться к небесам. Самой судьбою уготована ей участь ползать и пресмыкаться. И попробуйте поднять голову — мы тут же ее обрубим!»
— Так и сказал? — переспрашиваю Арсения Дмитриевича.
— Так и сказал.
— И что же вы ему ответили?
— А я так и ответил ему, что верю не этим шестнадцати строкам, а тем, четырем. Правду не надо путать с истиной, господин хороший. А истина в том, что Россия, моя страна, желающая всему миру добра и счастья, не может не подняться до небес, и хотите вы того пли нет, но ее сыновья и дочери рано или поздно поднимут голову и еще скажут свое слово и в науке, и в искусстве!..