Читаем Остромов, или Ученик чародея полностью

— В Париже? — подсказал Даня. Он знал, что Валериан прожил там три года, изучая живопись и позируя монмартрской богеме, писавшей с него бесчисленных Вакхов и клошаров.

— О нет, гораздо дальше. На месте Парижа тогда еще росли папоротники. Валериан — могущественный дух, но избыточное доверие к женскому… к материнскому… Я говорил, но он не внял. И потому, при всех дарованиях, обречен вечно путаться в низинах, тогда как мог бы… Впрочем, это и тогда уже было ясно всем в нашем кружке.

— Что же плохого в материнском? — запальчиво спросил Даня. Он обиделся за доброго Валериана — тем сильней, что в словах сумасшедшего была правда: рыжий толстяк, бог маленькой бухты, собиратель камней и корней, всеобщий спаситель и странноприимец был назойливейшим собеседником, с завыванием читал вслух длинные стихи, полные античных имен, заставлял смотреть неотличимые акварели и выражался напыщенней Квинтилиана. Что-то было в нем недовершенное, не дававшее воспарить, — то ли приземистость, то ли толщина, но Даня чувствовал, что будь Валериан строен, как кипарис — а не как три кипариса, по собственной его шутке, — это было бы даже хуже. Так, в балахоне, сандалиях, поперек себя шире, он был хотя бы ни на кого не похож. Чего-то было ему раз навсегда недодано — то ли дара, то ли умения им распорядиться; роковой изъян сказывался во всем, но более всего — в странной привязанности к матери, которая и саму ее, кажется, не радовала. Вал был женат дважды, но от обеих жен — петербургской и парижской — быстро сбегал в Судак. К Судаку он тоже был привязан накрепко, всю жизнь, как на вожжах, проходил на этих двух пуповинах, кажется, решив раз навсегда, что в Петербурге ему не быть даже вторым, а в Судаке он навеки первый. Так о нем говорили, хотя Даня никогда не верил — он всегда знал, что Вал и бухта созданы друг для друга, что в самом его имени (полным никто не звал, материнское «Вал» привязалось навеки) живет морская волна. Однажды он произнес долгий — как всегда, с цитатами на пяти языках — монолог о море и матери, о том, что от них нельзя отрываться, что для мудрых греков морское странствие было возвращением домой, в стихию, откуда вышла жизнь; он увлекся, как всегда, и дорассуждался до того, что девять лет одиссеевых странствий приравнял к девяти внутриутробным месяцам, а троянскую битву — к зачатию (Даниилу приходили в голову крамольные мысли о символике коня, и он хихикнул, но Вал, как всегда, не заметил). Он был чудак и кто хотите, но и самые скептические гости признавали его благородство; что до напыщенных речей, то, когда он с теми же цитатами нахваливал данины стихи, торжественно приняв его в кабинете, куда простые гости допускались лишь для самых сокровенных бесед, — Даня готов был слушать его бесконечно. А мать, что ж мать: со своей Даня и теперь вел нескончаемые мысленные беседы, думая, что она все слышит.

— В материнском? — переспросил спутник. — В материнском ничего дурного, но в детском… Вечные зародыши, что же в них путного? Тем обиднее, когда д а н о… — Он выделил слово в манере беллетриста Грэма, в миру Александра Степановича Кремнева, отшельником жившего под Ялтой, но трижды на даниной памяти заезжавшего к Валу; это был суровый, костистый алкоголик лет сорока пяти, принимался вдруг рассказывать таинственные истории из своих скитаний — то по голодному Петрограду, то по тропикам, — но, обведя взглядом собеседников, вдруг осекался и принимался бурчать о гонорарах, о кровопивцах, которые не печатают, о придирках квартирной хозяйки… Один раз с ним была жена, маленькая, светловолосая, с круглыми щеками; она явно стыдилась Грэма и робким поглаживанием его огромной костистой лапы пыталась остановить очередной монолог. Грэм вдруг принялся описывать картину, которую видел во сне — «Край пропасти, и в него вцепилась рука, видите, вот эдак… Вот бы вам написать, Валерьян Александрович, а не эти в и д ы. Зачем рисовать виды, когда их и так видно?».

— Но вы хотя бы согласны, что ему дано? — запальчиво спросил Даня.

— Я удивляюсь, — сказал незнакомец. — Разве я стал бы говорить с тем, кому не дано?

Даня вспыхнул от удовольствия.

— Однако вы же отрываетесь, — продолжал астроном. — Я без всякого вашего рассказа знаю, что вы едете из Крыма, который покидали перед тем весьма редко. Смею уверить, здесь вам предстоит многое из того, что там не приснилось бы.

— Вы и будущее знаете? — спросил Даня, силясь выглядеть снисходительным насмешником, но втайне боясь ответа.

— Будущее? — фыркнул незнакомец. — Что вы называете будущим? События на реальном плане мало важны, а на астральном все дано в первый миг творения. Неужели стоит принимать за реальность вот это?

Перейти на страницу:

Все книги серии О-трилогия [= Историческая трилогия]

Оправдание
Оправдание

Дмитрий Быков — одна из самых заметных фигур современной литературной жизни. Поэт, публицист, критик и — постоянный возмутитель спокойствия. Роман «Оправдание» — его первое сочинение в прозе, и в нем тоже в полной мере сказалась парадоксальность мышления автора. Писатель предлагает свою, фантастическую версию печальных событий российской истории минувшего столетия: жертвы сталинского террора (выстоявшие на допросах) были не расстреляны, а сосланы в особые лагеря, где выковывалась порода сверхлюдей — несгибаемых, неуязвимых, нечувствительных к жаре и холоду. И после смерти Сталина они начали возникать из небытия — в квартирах родных и близких раздаются странные телефонные звонки, назначаются тайные встречи. Один из «выживших» — знаменитый писатель Исаак Бабель…

Дмитрий Львович Быков

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Современная проза

Похожие книги