Старик перебирает на солнышке ржавую железную цепь. Все вещество жизни на острове сотворяется людьми из того, что другими брошено, а ими найдено и, соответственно: потеряно – подобрано, оторвано – приспособлено, отрезано – подшито… Металл, пенопласт, веревки, пластик – весь мусор мира, который прибивает к острову – все идет здесь в дело. Цепь. Откуда она у старика? А главное, для чего ему? Глупый вопрос: просто он нашел ее когда-то. Должна же быть на острове цепь? Вот, она у него.
Залатанные валенки, заштопанная красная шерстяная шапка, много раз чиненная телогрейка… Да и сарайчик позади, кажется, выстроен из разобранных по досочке ящиков…
Старик смотрит на нас из какого-то темного далека. У него удивительное лицо. У всех старых людей здесь удивительные и очень печальные лица, словно они знают о жизни что-то такое, о чем нельзя думать или вспоминать без грусти. Вот-вот, вспоминать. Прошлое. То прошлое, которое не было ни враньем, ни выдумкой, и которое было прекрасно…
Зачем же неумолимый ветер из будущего, налетая с необузданной силой, уносит все дальше милые сердцу образы, громоздя между ними и мутными от грусти глазами старика какие-то картинки, бессмысленные, как мультики; каких-то новых и неизвестно откуда взявшихся чужих людей – вроде вот нас, например – взамен прежних, близких?
У старика был сын. Хороший сын. Однажды у него случился острый приступ аппендицита. Фельдшер в поселке не решился резать, вызвали санрейс. Все получилось как нельзя лучше: борт прилетел, парня вовремя доставили в больницу в Нарьян-Мар. И тут, в больнице – с досады, что ли, на то, что в субботу работать приходится – дежурный врач сказал:
– С вами, с ненцами, всегда так: сначала напьетесь, как свиньи, а потом возись с вами, как с людьми…
А парень не пьяный был. Он вообще непьющий был. Как отец, как брат его. Просто у него приступ аппендицита случился, и его сюда привезли. Он не знал, как ответить на такую обиду, а стерпеть не мог и выбросился из окна.
Вот. Давно уже это было.
Только такую прореху в душе разве заштопаешь?
Старик опускает голову, не хочет больше смотреть на нас.
Возле большой спутниковой антенны мы наткнулись на Виктора Михайловича, начальника станции космической связи, сидящего на солнце с котом на плече. Он тоже мало изменился: лицо приветливо и серебряная шкиперская борода не потускнела. И только по некоторым вопросам, которые он задал – сколько стоит жетон на метро, давно ли мы были в Питере и каков он сейчас – я понял, что он решился уезжать в Петербург. Спросил – так ли.
– Да. Насовсем. Хватит…
Горечь тонко прозвенела в его голосе. Пятнадцать лет на Севере. Пятнадцать лет в прокуренной каюте с видом на море, которое лишь в редкие погожие дни вроде сегодняшнего кажется голубым; полцистерны спирта и браги выпитые за все эти годы здесь, за непрозрачными стеклами, сквозь которые – благодарение Богу! – не разглядишь толком ни людей, ни мусор на берегу; рация, часы, прирученные тикать по Гринвичу, разобранные радиоприемники и телевизоры более нигде не существующих, снятых с производства марок…
Это все, что у него было, но так и не стало ему убежищем за годы самого медленного в мире дрейфа…
– Впрочем – все равно, – устало улыбается Виктор Михайлович, отправив наши телеграммы.
Он все решил, он хочет обратно в свой город, из которого уехал когда-то. Как же он туда попадет? Ведь этого города больше нет…
Ну, конечно, конечно, в некотором условном смысле… Он поймет – и как-нибудь найдется, приспособится…
Уезжая с Колгуева, Виктор Михайлович упаковал в ящики кое-какие вещички, которые просил выслать ему почтой, как только он пришлет перевод. Когда я был на Колгуеве в 1997-м, эти вещи так и лежали на почте. Никаких денег Михайлыч не прислал. Где он теперь? Что с ним? Очень надеюсь, что он все же благополучно добрался до стрелки Васильевского острова, которая не так уж и изменилась за минувшую сотню лет – а вещи из прошлой жизни, как это часто бывает, оказались попросту не нужны ему…
Когда, сделав круг по поселку, мы вернулись к Григорию Ивановичу, он закончил делать нарточки и теперь, сидя на обрыве морского берега, похожий немножко на Винни Пуха беззлобностью своей приземистой фигуры, беседовал с каким-то мне не знакомым мужиком. В руках того была бутылка спирта – несомненно, краденого, ибо плескал им он слишком уж лихо – и стакан. Прислушавшись к разговору, я с удивлением понял, что обсуждают они обстоятельства и возможные подробности гибели сына этого мужика, парня двадцати с чем-то лет, который летом минувшего года на моторке проскочил Кошки и вылетел в открытое море. Был туман. Он стал носиться, видно, большими кругами, пока не выжег весь бензин, но так и не нашел берега. Его понесло в сторону Чёшской губы, к Канину. В августе на лодку натолкнулось какое-то судно. Он был мертв. Примерно уже неделю. Двадцать дней он продержался в море живой. Что пил, непонятно. Кроссовки, кожаные, съел. Умер от переохлаждения…