«…Это был самый бедный и неприветливый берег, какой только вы можете себе вообразить. Конечно, мы и не ожидали встретить деревья под такими широтами, но часто их отсутствие вознаграждается иными красотами – блеском ледников или крепкими бастионами скал, над которыми летают мириадами птицы, как гонимый ветром снег. Здесь не было ничего подобного. Перед нами лежала лишь длинная низкая однообразная линия… Полосы снега, доходившие до ледяной бахромы моря и обнажавшие местами песчаную или глинистую стену, размытую темными потоками, сбегавшими сверху…»
Читая эти строки, пронизанные горечью разочарования, я чувствую почти смущение – настолько хорошо ведомы мне чувства, внушаемые этим унылым пейзажем, настолько знакома сжимающая сердце тоска и саднящее недоумение: вот
Я полон сочувствия. Я готов был бы выкрикнуть слова ободрения, не прозвучи они так глупо после того, как Тревор-Бетти за сто лет до нас не преступил границу этого обрамленного льдистым кружевом клочка суши, не погрузился в него с головой, скрывшись за линией горизонта на бескрайней плоскости и не принёс оттуда своё сокровище, свою книгу. В конце концов, выбор у нас невелик. Добыть сокровище из того, что посылает нам судьба – будь то бедная доля дервиша, или внезапная удача, открывающаяся словом «сезам», или гигантский кусок торфа, лежащий на отмели в Баренцевом море (каковым, по сути и является Колгуев)… В противном случае не останется ничего, как писать никому не нужные оправдания в Книге Несбывшегося…
Английским путешественникам, несомненно, не повезло: лето 1894-го было как раз одним из тех, когда из Карских Ворот в Баренцево море тяжелым движением океана выбрасывает мощные морские льды. Когда эти громадные зеленоватые льдины садятся на мель у Колгуева, всё вокруг сковывает их цепенящий холод. На все лето устанавливается промозглая, холодная погода и добро, если в глубине острова случится несколько тёплых дней – над побережьем так и будут висеть дождь и туман.
В год 1894-й все мелководье вокруг Колгуева замерзло как пруд, в который погрузили айсберг. Единственное место, где верно можно было бросить якорь и где всегда причаливали к Колгуеву поморы, Становой шарок (название означает, собственно: проливчик, которым меж мелями можно подойти к острову для стоянки), оказалось из-за льда недосягаемым для «Саксонца». К тому же, с востока несло морской лёд… Яхта развернулась и пошла на северо-запад вдоль Кошки, огибая остров как бы по ходу часовой стрелки. В очерке Максимова написано было, что удобные якорные стоянки есть в устьях рек Кривой и Гусиной, и, хотя в описании профессора Савельева утверждалось прямо противоположное, путешественникам ничего не оставалось, как выяснить это самим.
Была ночь. Такая же ночь как та, которой шли мы – с другой стороны Кошки, но в том же направлении – только немного светлее. «Саксонец» опережает нас на сто лет, один месяц, пятнадцать дней и несколько часов. Когда с него заметили остров, мы, должно быть, заканчивали свой обед; через несколько часов он поравнялся с нами: в этот момент мы как раз искали бревно, и не могли видеть яхту, ибо море все еще было скрыто от глаз гигантским, опоясывающим весь горизонт бруствером Кошки. А потом с моря потянуло туман, в котором ничего было не разглядеть, да и поздно: корабль ушел дальше на север, к устью Кривой. В одиннадцать вечера, когда мы кипятили чай на мокрой лайде, он уже стал на якорь в полутора милях от берега. Машина застопорена. Сон постепенно одолевает всех, только вахтенный матрос, поёживаясь в бушлате, раскуривает трубку на палубе…
Если бы можно было сверить и свести ко времени одного дня