Баранов хотел обезопасить новое заселение до наступления лета. Начнется лов морского зверя, люди уйдут на промысел, останется лишь небольшой гарнизон. Индейцы снова попытаются захватить крепость. Правитель знал, что Котлеан не сложит оружия. Старый вождь упрямо и свирепо боролся уже не один год и не только за берег и острова. Он боролся за старую жизнь. Русские несли новую. Они гибли, кровью своей обагряли эту землю, но продолжали строить и создавать...
«Народ, который в состоянии предпринимать такие путешествия... — немного лет спустя говорилось на заседании Конгресса Соединенных Штатов, — часто по едва проходимым горам и по ледовитым морям, во время таких бурь и снежных вихрей, что зрение и на несколько шагов не может досягать, этот народ упорно и мужественно отстаивал открытые им земли...»
Такой народ был серьезным противником и еще более опасным потому, что с побежденным поступал, как с братьями. Котлеан понимал это и еще сильнее разжигал ненависть своих воинов к русским. Только великая стойкость в испытаниях помогала русским выдерживать борьбу.
Люди ослабли настолько, что небольшое бревно тащили всей артелью, через несколько шагов садились отдыхать. Но Баранов не освобождал от работы никого. Даже больных, которые могли еще встать, заставлял убирать щепки, двигаться. Единственное лекарство, какое он знал против скорбута, — это движение, труд.
Вялые, с отекшими лицами люди шли один за другим. В руках каждого из них был пучок желтых подмороженных стружек. Куча стружек росла, потом ее зажигали...
На церковной стройке трудился один Гедеон. Он похудел, заострились скулы, жесткая поросль бороды и усов побурела, но монах без устали стучал топором. Чем он питался, никто не знал, даже при редких, случайных раздачах пойманной рыбы, никогда не подходил к лабазу. Один только раз Лука, тоскливо бродивший с ружьишком по скалам, видел, как Гедеон, лежа на заснеженном мху, сосал прямо с кустов мерзлую бруснику. Словно отощавший медведь.
Вечером, проверив караулы, Баранов запирался у себя в доме. Рядом со спальней, где он недавно ночевал с Павлом, находилась большая низкая комната — зал. Огромные болты, тяжелые ставни на узких окнах-бойницах, напоминали средневековый замок. Массивные квадратные брусья на потолке усиливали впечатление. На стенах висели картины, в углу помещался шкаф. Множество книг на разных языках, в кожаных переплетах отблескивали золотым тиснением. В полумраке зала неясно мерцал мрамор двух голых нимф.
Баранов садился на скамью возле камина, грел руки. В громадном очаге, сложенном из тесаных камней, трещали поленья душмянки — аляскинского кипариса, тепло и свет распространялись по всей комнате. Вспыхивали и разгорались угли. Правитель брал книгу и долго читал, потом мерно и тихо шагал по залу, задумчиво поглаживая лысину. Далеко за полночь просиживал он у камина. Догоравшие угли озаряли его усталое, измученное лицо, листы книги, часто раскрытой все на той же странице.
Ломоносов, Державин... Славу отечества воспевали они в Санкт-Петербурге, блистательном, пышном, богатом... А здесь лесистый пасмурный берег, умирающие от голода люди, сыновья той же родины... Лисянский, Резанов, корабли... Каким все это сейчас казалось далеким!..
Когда одиночество становилось невмоготу, беспокойство за Павла, забота о людях, о всех колониях становились гнетущими, правитель созывал своих старых испытанных соратников. Выслушав рапорт старшего по караулу и установив на следующий день пароль, Баранов рассаживал гостей у огня, доставал ром. В большущем котле варился над огнем пунш, молча сидели звероловы, молча пили. Затем правитель вставал, подходил к Кускову:
— Споем, Иван Александрович!
Медленно, словно нехотя, выходил он на середину зала и, откинув голову назад, низенький, сосредоточенный, затягивал свою собственную, сочиненную еще в Уналашке, песню:
Гости становились в круг, сперва тихо, затем все громче и громче подхватывали дерзкие, смелые слова. Снова светило солнце, гудел в снастях ветер, впереди была вся жизнь...