О чем бы ни говорил отец Валерий, внутри сосало и сосало. Стал спрашивать у знакомых прихожан — иногда даже на исповеди, — должны ли они и тяготит ли их это. Многие были должны, но никого не тяготило. Тогда он строго внушал, что не возвращать долги — грех (похвально прощать должникам), и старики от смущения кашляли, мяли шапки, а старушки боязливо охали и крестились.
Временами мысли о долгах отступали и отец Валерий чувствовал облегчение, но затем начиналось снова: маялся так, что стонал. Стонал, охал (по-стариковски), мычал сквозь зубы, словно у него болело. И при этом знал, мог указать пальцем, где болит, стоит лишь вспомнить о деньгах: здесь, под сердцем!
И тогда ему казалось, что он должен не только Левушке — это-то как раз пустяки! — он самому себе должен, не нынешнему, в рясе (с нынешнего взятки гладки!), а тому, из университетских лет, с томиком Державина в кармане. “Как это там?! — пробовал он прочитать наизусть знакомую строчку. — “…Я червь — я…”? — и не мог, не вспоминалось, выветрилось из памяти.
10
И тут у отца Валерию возникла смутная догадка, и внутри затомило, затомило, как бывает от предчувствия мысли, еще не родившейся, но уже кажущейся на редкость верной и точной. Верной, несмотря на то, что другие люди, быть может, сочтут ее странной, сомнительной. Но отец Валерий уже за нее ухватился и держался так цепко, что в конце концов ему стало ясно: он всю жизнь у себя занимал. Да, занимал, уверенный, что щепетильность и честность если и уместны, то лишь по отношению к тем, кому обязан и от кого зависишь, с самим собой же — свои люди, сочтемся — позволительна толика легкомысленной беспечности и снисходительности.
Но получалось, что быть должником самого себя и есть самое страшное. С другими можно расплатиться — пусть даже с опозданием, через годы, с собой же — не расплатишься, упущенное не воротишь. Долги просрочены, и вернуть их — обольщение, сон, иллюзия. Караванам в пустыне грезятся тенистые кущи, пальмы, шатры и арыки с прохладной водой, но стоит вожделенно простереть к ним руки — и они встречают пустоту миража…
В детстве ему хотелось дружить с братьями Майофисами, жившими в соседнем дворе, носившими клетчатые кепки козырьком назад, умевшими свистеть в два пальца и через запасной ход бесплатно проникать в кино. Но родители считали этих мальчиков уличными (к тому же они, сами жившие впроголодь, угощали весь двор мацой на свою пасху) и познакомили сына с тихим мальчиком Олегом, послушным, улыбчивым, боязливым и скучным.
Олег любил кормить рыбок в аквариуме и подолгу разглядывать, как они, разевая рты, глотают маленьких красных червячков, и вот будущий отец Валерий как бы занял у своего желания дружить с Майофисами чуть-чуть интереса к кормлению рыбок, чтобы дружба с Олегом не выглядела слишком безотрадной и унылой. Этот долг представлялся совершенно безобидным, и он надеялся вскоре вернуть его себе, выбирая друзей по своим склонностям и увлечениям. Но это так и не удалось. Майофисы вскоре переехали, и в их квартире сначала поселился татарин с детьми, точивший ножи и лудивший кастрюли, а затем пьяница боцман, который топил углем печи в котельной их дома и кричал по ночам: “Полундра!”
Точно так же и в школе… Он был влюблен в Таню Дубинину, высокую, с пышными золотистыми волосами, схваченными алой лентой, плавным шагом и каким-то дивным запахом, распространявшимся от ее запорошенной снегом шубки, которую она вешала стеганой подкладкой наружу на крючок в раздевалке, от пушистого шарфика и торчавших из кармана кожаных перчаток. Да, влюблен затаенно, страстно, до сумасшествия, но при этом она казалась ему такой необыкновенно красивой и недоступной, что он из страха быть отвергнутым выбрал ее подругу — Аню Колдунову, черненькую, с острым носиком и худыми лопатками.
А чтобы было не скучно приглашать ее на свидания, воображал, что это Таня, и расспрашивал только о Тане. Расспрашивал с такой настойчивостью, что Аня в конце концов не выдержала и однажды, расплакавшись, убежала от него в расстегнутом нараспашку пальто и шапкой в руке.
В университете ему хотелось писать диплом о Державине, любимом поэте, но его настойчиво отговаривали, ссылаясь на то, что Державиным занимался один из старых профессоров, перед своим уходом повздоривший с начальством (обозвал всех лицедеями и хлопнул дверью), поэтому тема для деканата не слишком желательна — не лучше ли написать о Хераскове?! Время поторапливало, нужно было подавать на кафедру диплом, и он как бы взял — совсем чуточку — от своего увлечения Державиным, чтобы сдвинуться с мертвой точки и написать что-нибудь о Хераскове. Благодаря этой ловкой подмене новая тема стала ему даже нравиться, многое из Хераскова он до сих пор помнит наизусть — намертво въелось в память, а вот “Я червь — я Бог” забыл и к Державину больше не возвращался.