Лучников и Сабашников беспрепятственно вышли из квартиры и через несколько минут оказались за столиком кафе на тротуаре Елисейских Полей.
— Мне немного стыдно, — сказал Лучников.
— Напрасно, — сказал Сабашников. — Старая сволочь вполне заслужила твое словечко. Как это могло ему прийти в голову поразить наше воображение такой стражей? Даже если предположить, что он побаивается тебя, то ведь меня-то он уже сто лет знает как жантильного человека. Сколько раз в его смрадной норе играл я с ним в «подкидные дураки»! А он, видите ли, изображает из себя Голдфингера!
Сабашников ворчал, двигая перед собой из руки в руку бокал «кампари-сода», в этот раз, кажется, нс играл, а на самом деле злился.
Между тем наступал волшебный парижский час: ранний вечер, солнце в мансардных этажах и загорающиеся внизу в сумерках витрины, полуоткрытый рот Сильвии Кристель над разноязыкой толпой, бодро вышагивающей по наэлектризованным елисейским плитам.
— А вот тебе, Андрей, я тоже приготовил словечко, — вдруг, словно собравшись с духом, после некоторого молчания проговорил Сабашников. — Помнишь наше гимназическое «мóбил-дрóбил»?
— Ну, помню, и что? — хмуро осведомился Лучников. Разумеется, он помнил весьма обидного «мобила-дробила», которым они в гимназии награждали туповатых и старательных первых учеников, большей частью отпрысков вахмистров и старшин.
— А вот то и значит, что ты, кажется, на своем ИОСе и на своем СОСе становишься настоящим «мобилом-дробилом».
Престраннейшим образом Лучников почувствовал вдруг едкую обиду.
— Кажется, ты сейчас не шутишь, Сабаша.
— Да вот именно не шучу, хотя и редко это со мной бывает, но вот сейчас, понимаешь ли, не шучу и не играю и потому только, что ты, мой старый друг, стал таким «мобилом-дробилом»!… Неужели ты все это так серьезно, Андрей? С такой звериной, понимаешь ли, серьезностью? С такой фанатической монархо-большевистской идейностью? Ты ли это, Луч? Неужели вся жизнь уже кончается, вся наша жизнь?
— Я всегда держал тебя за единомышленнику, Сабаша, — проговорил Лучников.
— Да конечно же единомышленники! — вскричал Сабашников. — Но ведь именно по несерьезности мы с тобой единомышленники. Да ведь мы даже и в Будапеште с тобой шутили, а ведь критики наши в адрес «мастодонтов» вообще без смеха нельзя читать. Также ведь и Идея Общей Судьбы… конечно… я не отрицаю, все это серьезно… как же иначе… но… но ведь все-таки… хотя бы… хоть немножечко несерьезно, а?
Он выжидательно замолчал и даже как бы заглянул другу в глаза, но Лучников выдержал взгляд без всякого гимназического сантимента, с одной лишь нарастающей злостью.
— Нет, это совсем серьезно.
— Ты отравлен, — тихо, на полном уже спаде, проговорил Сабашников.
Дикая злость вдруг качнула Лучникова.
— Выродки, — проговорил он, как бы притягивая ускользающие сабашниковские глаза. — Твоя возлюбленная «несерьезность», Сабаша, сродни наследственному сифилису. Прикинь, во что обошлись русскому народу наши утонченные рефлексии. Вечные баттерфляйчики на лоне природы! Да катитесь вы все такие в жопу!
На гребне злости он бросил Друга в шанзелисейском капище и стал уходить, мощно покачиваясь на гребне злости, даже пнул ногой чугунный стульчик, оказавшийся на пути, и, сжав кулак, повернулся на фотовспышку — узнали мерзавцы? — но не увидел перед собой никого, похожего на репортера, лишь только десятка два разноплеменных лиц, привлеченных — слегка, слегка, конечно, не вполне серьезно — небольшим русским скандалом, и стал уходить все ниже, все дальше от Арки, все ближе к Конкорду, все еще на гребне злости, но уже на грани спада, сквозь равнодушно-наэлектризованную несерьезную толпу, мимо несерьезности коммерческих твердынь несерьезной цивилизации, все больше сомневаясь в своей правоте, все больше стыдясь себя, все больше коря себя за грубость, за хамство по отношению к своему едва ли не брату — сколько нас было, мальчиков-врэвакуантов из Симфи? Третья Классическая имени Царя-Освободителя, середина века, дюжина братьев… — настоящие ребята, уж никак не «мобилы-дробилы»…