— — Не догадываешься, где? — улыбнулся Кузенков.
Он все время улыбался, когда общался с Лучниковым, улыбочка персоны, владеющей превосходством, некоей основополагающей мудростью, постичь которую собеседнику не дано, как бы он, увы, не тщился. Это бесило Лучникова.
— Да что это ты, Марлен, все улыбаешься с таким превосходством? — взорвался он. — В чем это вы так превзошли? В экономике развал, в политике чушь несусветная, в идеологии тупость!
— Спокойно, Андрей, спокойно.
Они ехали в лифте на пятнадцатый этаж, и попутчики, западные немцы, удивленно на них посматривали.
— В магазинах у вас тухлятина, народ мрачный, а они, идите ли, так улыбаются снисходительно. Тоже мне мудрецы! — продолжал разоряться Лучников уже и на пятнадцатом этаже. — Перестань улыбаться! — гаркнул он. — Улыбайся за границей. Здесь ты не имеешь права улыбаться.
— Я улыбаюсь потому, что предвкушаю обед и добрую чарку водки, — сказал Кузенков. — А ты злишься, потому что с похмелья, Андрей.
Кузенков с улыбкой открыл перед ним двери люкса.
— Да на кой черт вы снимаете мне эти двухэтажные хоромы! — орал Лучников. — Я ведь вам не какой-нибудь африканский марксистский царек!
— Опять диссидентствуешь, Андрей? — улыбнулся Кузенков. — Как в Шереметьево вылезешь, так и начинаешь диссидентствовать. А, между прочим, тобой здесь довольны. Я имею в виду новый курс «Курьера».
Лучников оторопел.
— Довольны новым курсом «Курьера»? — он задохнулся было от злости, но потом сообразил: да-да, и в самом деле, можно считать и новым курсом… после тех угроз… конечно, они могли подумать.
Стол в миллионерском апартаменте был уже накрыт, и все на нем было, чем Москва морочит головы важным гостям: и нежнейшая семга, и икра, и ветчина, и крабы, и водка в хрустале, и красное, любимое Лучниковым вино «Aхашени» в запыленных бутылках.
— Эту «кремлевку» мне за новый курс выписали? — ядовито осведомился Лучников.
Кузенков сел напротив и перестал улыбаться, и в этом теперь отчетливо читалось: ну, хватит уж дурить и критиканствовать по дешевке. Лучников подумал, что и в самом деле хватит, перебрал, дурю, вкус изменяет.
Первая рюмка водки и впрямь тут же изменила настроение. Московский уют. Когда-то его поразило ощущение этого «московского уюта». Казалось, каждую минуту ты должен здесь чувствовать бередящее внимание «чеки», ощущение зыбкости в обществе беззакония, и вдруг тебя охватывает спокойствие, некая тишина души, атмосфера «московского уюта». Ну, хорошо бы еще где-нибудь это случалось в арбатских переулках — там есть места, где в поле зрения не попадает ничего «совдеповского» и можно представить себе здесь на углу маленького кадетика Арсюшу — но нет, даже вот и на этой пресловутой улице Горького, где за окном внизу на крыше видны каменные истуканы поздней сталинской декадентщины, представители братских трудящихся народов, даже вот и здесь после первой рюмки водки забываешь парижскую ночную трясучку и погружаешься в «московский уют», похожий на почесывание стареньким пальчиком по темечку — подремли, Арсюшенька, пожурчи, Андрюшенька.
Встряхнувшись, он цапнул трубку и набрал номер Татьяны. Подошел десятиборец. Проклятый бездельник, лежит весь день на тахте и поджидает Татьяну. Месиво крыш за окном. Пролетела новгородская тучка. Ну и намешали стилей! Алло, алло… наберите еще раз. Он повесил трубку и облегченно вздохнул — вот я и дома: все соединилось, водка и дым отечества — это мой дом, Россия, мой единственный дом.
— На Острове образован новый союз, — сказал он Кузенкову.
Марлен Михайлович приветливо кивнул другу: интересно, мол, очень интересно. Положил ему на тарелку семги, икры, крабов, подвинул салат.
— Союз Общей Судьбы, — сказал Лучников.
Марлен Михайлович обвел глазами стены суперлюкса и вопросительно склонил голову — не беспокоит? Лучников отмахнулся. В номер вкатили окованные по углам лучниковскис кофры. На лицах моссоветовских молодчиков светилось благостное почтение к «фирме».
— Мне скрывать нечего. В этом вся наша хитрость — ничего не скрывать.
— Ешь, Андрей. Извини, что я заказал обед сюда, но Вера сегодня заседает, — улыбнулся Кузенков. — Знаешь, такой стала общественной деятельницей…
Лучников взялся за еду, и некоторое время они почти не разговаривали, насыщались, чокались, тут и осетрина подоспела, жареная по-московски, а потом и десерт, ну а к десерту Марлен Михайлович заговорил о Париже, о том, как он его любит, вспомнил даже стихи Эренбурга: «Прости, что жил я в том лесу, Что все я пережил и выжил, Что до могилы донесу Большие сумерки Парижа…», намекнул на какое-то свое романтическое переживание в этом городе, родном каждому русскому интеллигенту (если, конечно, ты меня, аппаратчика, все-таки причисляешь к таковым), и выразил некоторую зависть Андрею Арсениевичу как космополиту и бродяге, которому уж наверно есть что порассказать о Париже, а?