Лучников вдруг заметил, что маленькие глазки Джека не сияют, как обычно, а просвечивают холодноватой проволочкой W. Только тогда он понял, что это не просто дружеский обед, начало очередного парижского загула, что у Октопуса что-то серьезное на уме. Он смотрел то на Джека, то на Володю Гусакова. Новые эмигранты для всего русского зарубежья были загадкой, для Лучникова же мука, раздвоенность, тоска. По сути дела, ведь это были как раз те люди, ради которых он и ездил все время в Москву, одним из которых он уже считал себя, чью жизнь и борьбу тщился он разделить. Увы, их становилось все меньше в Москве, все больше в парижских кафе и американских университетских кампусах. В Крым они наведывались лишь в гости или для бизнеса, ни один не осел на Острове О’кей: не для того мы драпали от Степаниды Власьевны, чтобы снова она сунула себе под подол.
Он хотел было что-то сказать Володе Гусакову: дескать, напрасно вы обижаетесь, я не над вами смеюсь, а над собой… но вдруг пронзило, что Володя Гусаков и его жена Мирра Лунц не поймут ничего, что бы он ни сказал, как бы он ни сказал, на каком бы языке, хоть на самой клевой московской чердачной фене. Вот она, пропасть, это и есть тот самый шестидесятилетний раскол в глыбе «общей судьбы».
– Вы, русские, – мазохисты, – засмеялся Джек. – Андрей и Володя, как знаток славянской души я вас развожу на десять минут.
Он встал, положил одну руку на плечо «неизвестной девушки» – пойдем с нами, пуссикэт, – и подмигнул Лучникову – надо, дескать, обмозговать наши блядские делишки. Лучников, однако, уже понимал, что разговор пойдет о другом.
Конечно, этот поход вниз, в бар, затянулся не на десять минут, а на все тридцать. Разумеется, в липповском баре оказалось у Хэлоуэя не менее трех знакомых, как раз не менее и не более трех человек восседали там на табуретках. Один из знакомых, некий гонкуровский лауреат, похожий скорее на пьянчужку-часовщика, чем на утонченного французского писателя, оказался к тому ж лучшим другом Октопуса, и это тоже было нормально, потому что из трех знакомых один всегда был его лучшим другом. С барменом тоже было какое-то общее прошлое, какие-то сложные отношения, возникшие в последний приезд, какая-то жалоба какого-то мосье Делану, визиты комиссара Привэ, который все-таки оказался, как и предполагал бармен, хорошим парнем, мосье Октопус ошибался на его счет, но во всяком случае на теперешний момент никакие неприятности в VI арандисмане Парижа ему не угрожают, потому что мосье Привэ полностью соответствует своему имени, это «Привэ», это старая Франция, мосье Октопус, где люди умели смотреть друг другу в глаза и понятия не имели о кошмарных чудищах социализма, компьютерах, мосье, наступающих на нас, прошу понять меня правильно, из Америки, а вовсе не из России, как полагают некоторые, эти чудища социализма, хранящие память обо всех твоих пустяковых прегрешениях, мосье, будь это перевернутый столик в кафе, или пощечина негодяю, или грошовое полотенце, пропавшее в отеле, как это случилось с одним польским профессором, вот такое чудище сыскного социализма, мосье, установлено сейчас и в VI арандисмане Парижа, мосье, но вы туда не попали, благодаря мосье Привэ, корректман. Тут еще «неизвестная девушка» стала бунтовать, увидела в окне свою соблазнительную подружку и хотела убежать вслед за ней, и Хэлоуэю пришлось держать ее обеими руками за попку и горячо убеждать почему-то по-испански в бессмысленности и малой эффективности лесбийской любви.
– Слушай, ты мне надоел, Осьминог, – сказал наконец Лучников, он стал уже поглядывать на часы – как бы не опоздать к генералу Витте.
Джек тогда выпустил свою девчонку, отвернулся от бармена, прикрыл ладонью ухо, в которое время от времени что-то бормотал ему гонкуровский лауреат, матюгнулся на всех доступных ему языках, а их было не менее десятка, затем в стиле президента Никсона положил Лучникову руку на плечо и стал выкладывать свое деловое предложение, от которого Лучников едва не свалился на пол: