И подполковник принялся с нарочитой медленностью перелистывать документы уже объемистого дела, заключенные в розоватые картонные папки. Перевернет страницу и остановится, пробежит глазами по строчкам. Потом дальше. И все это молча, с невозмутимым спокойствием, не бросив ни взгляда на Антонова, точно совсем забыв о нем. А тот, не сводя остановившихся, остекляневших глаз с чекиста, все больше и больше наливался мертвенной синевой. Казалось, хлопни в эти минуты дверь, и он взорвется, рассыплется в прах, до того придавил его парализующий страх. Даже Алексеев почувствовал это и тоже замер, будто окаменел от напряженного ожидания: “Что же теперь будет?!”
— Ну вот, — заговорил Буданов, — напомню хотя бы такой случай… Произошел он в деревне Малые Луки… С израненным партизаном, укрывшимся на сеновале… Не помните ли, что с ним стало?
Антонов облизнул пересохшие губы, но продолжал хранить молчание.
— Значит, не помните, так надо вас понимать? Странно. А вот колхозник из этой деревни, Алексей Егоров, помнит отлично. И собственный сын ваш не забыл. Гражданин Алексеев, повторите ваши показания о том, что произошло с партизаном в деревне Малые Луки.
Медленно, тяжело падали слова не совсем связного, но точного до деталей, как кинолента, рассказа. И каждое из этих слов, будто камень, било по Антонову. Сын не смотрел на отца, не мог или боялся смотреть, но и смягчать горькую свою правду не мог и не хотел. Пожалуй, именно сейчас, впервые за весь сегодняшний допрос, почувствовал Зосима Петрович, какая непреодолимая, бездонная пропасть ненависти и мести разделяет двух этих кровным родством связанных людей.
— Мать того партизана он обманул, Антонов, — говорил Алексеев. — Пообещал ей не трогать сына, только пускай добром сдается. А когда парень слез с сеновала, он его тут же, при матери, сбил кулаком на землю и давай ногами топтать… После уже, полуживого, волоком потащили по грязи в комендатуру…
— Я волок? Говори, я? — сипло не произнес, пролаял Антонов.
— Не ты, нас заставил. Наганом грозился: “Пристрелю!” А сам всю дорогу пинал его, куда больнее…
— Так, — остановил Буданов, — пока довольно, гражданин Алексеев. Пойдем дальше.
Дальше все повторялось с той же последовательностью: Антонов отмалчивался, Алексеев уточнял и дополнял свидетельские показания жителей Арбузово-Щилинки, Высоцкого, Хрычково, Старищей. Дополнял подробными рассказами — описаниями того, чему свидетелем, а нередко по злой воле отца и участником был сам. Но не странно ли: чем дальше говорил сын, чем больше фактов он приводил, тем почему-то становился спокойнее, как бы самоувереннее его отец. Выпрямился на стуле, плечи расправил, распрямил… Синеватая бледность, только что заливавшая все его хищное волевое лицо, опять сменилась розоватой окраской. В глубине глаз нет-нет да и мелькнет что-то, похожее на усмешку, на злорадство… Откуда все это, почему? “Что же я упустил, что не учел? — думал Буданов, внимательно наблюдая за этой необъяснимой метаморфозой. — В чем просчитался, черт бы меня побрал?”
И вдруг: “Антонов прав! Да, прав. Сколько ни говорит Алексеев, о чем ни рассказывает, а так и не привел до сих пор, не может привести ни единого факта, когда бы его отец собственноручно убил кого-либо из советских людей. Избивал? Да! Грабил? Да! Передавал измученными и истерзанными в руки гестаповцев? Тоже да! Но сам-то он никого не убивал, не убил ни одного человека, значит, и спрос с него на суде будет не как с убийцы, а как с обыкновенного гитлеровского полицая. Ведь официально он даже начальником старищинской полиции не являлся!”
Жарко стало от этой догадки: не сумеем доказать, что Валентин Мальцев погиб от его пули, и все пойдет прахом, предатель ускользнет от заслуженной кары…
Но внешне Зосима Петрович ничем не выдал свои сомнения и встревоженность. Сказал, как и до этого говорил, спокойно чеканя слова:
— Гражданин Антонов, свидетели из Петрово и Старищ показывают, что вы громогласно хвастались своим метким выстрелом из винтовки в неизвестного партизана осенней ночью сорок третьего года. Не вспомните ли, что это был за выстрел?
Антонов насторожился:
— Выстрел? — Короткий, полный отчаяния, а вернее, немой мольбы взгляд на того, кого он все еще мог считать своим сыном, на чье сочувствие, на чью жалость мог хоть капельку рассчитывать.
— Все мы стреляли… Начался бой, будешь стрелять, иначе тебе самому конец… Не верите, спросите хоть у него…
— Врешь! — взвился, вскочил со стула Алексеев. — Врешь, врешь, врешь! Я же с тобой рядом был, своими глазами видел, как ты парнишке тому прямо в живот с двух шагов пулю всадил! — И, продолжая выкрикивать что-то бессвязное, путаное, истерическое, с мольбой протянул к следователю руки:
— Не верьте ему, христом-богом прошу, не верьте ни одному его слову! Он и мою мать со света сжил, и жизнь мне всю изломал, испоганил… Он и теперь хочет меня вместе с собой в могилу утащить. Не верьте!
— Тихо! — гневно прикрикнул подполковник. — Садитесь, Алексеев!
И к Антонову:
— Что вы теперь скажете? Я слушаю вас. Ну?