После ужина папа с Барухом говорили о войне. Они достали большую карту и начали обсуждать положение и спорить, потому что в это время немцы уже начали терпеть поражение на русском фронте. Они водили по карте пальцами и отмечали карандашом места сражений. После этого играли в шахматы. Они были очень усталыми и закончили партию задолго до того, как один из них оказался в выигрышном положении. Так лучше. Мне не пришлось жалеть проигравшего. Когда же они играли по субботам, говорить с ними было невозможно, они так стремились к победе, будто это была не игра, а настоящая война. Может быть, они чувствовали то же, что и я, — я любил выигрывать у отца в карты и очень злился, когда проигрывал.
Если по вечерам отец был не слишком усталым, он садился около моей кровати и мы разговаривали. Как раньше, когда я был маленьким.
Я помню, что однажды, когда я был гораздо меньше, мы сильно поссорились. Мы тогда говорили с ним о маме. И папа спросил меня, что я думаю, кем бы я был, если бы он женился на другой женщине. Ладно, я был бы немножко другим, — сказал я ему, — потому что у меня был бы другой отец, а у папы была бы другая жена. В первую минуту мне даже не пришло в голову, что я ведь говорю о двух разных детях, и каждый из них был бы моей половиной. Я сразу не понял, что этого не может быть. Постепенно я догадался, что папа намекает на то, что я бы просто не появился на свет. Если бы они не встретились, и я бы не родился именно в то время, когда родился, меня бы просто не было. И тогда мы поссорились, и я не хотел с ним разговаривать по вечерам, пока он не пообещал никогда не возвращаться к этой теме.
Сегодня я уже не сержусь. Но даже и сегодня я не могу это себе представить. Мне кажется, что это просто невозможно. Просто я знаю, что в любом случае я бы появился на свет. Родился бы. Может быть, у других родителей и, конечно, выглядел бы по-другому. Но я — был бы именно я. Может быть, это случилось бы не сейчас. Может быть, в другое время. К примеру, после войны. Это было бы не так уж плохо — родиться после того, как все это кончится.
Но с одним я согласился. Это когда мама вступила в нашу беседу и сказала, что я мог бы родиться девочкой. Правильно. Но мне почему-то было смешно об этом думать.
Теперь — что касается имени. Папа сказал, что меня могли назвать Александрой вместо Александра. Но меня звали Алекс. Не могли же звать меня Алекса. Это смешно.
В этой беседе мама поддерживала меня. Она сказала папе, что зря он меня раздражает. Она также сказала, что если я так себя чувствую, значит, так оно и есть. Никто не сможет доказать обратное. Если папа чувствует то, что он чувствует, это тоже правильно. О таких вещах не стоит спорить. Можно только рассказать о своих чувствах.
Может быть, из-за этого разговора я стоял на маминой стороне в вопросе о сионизме. Папа с ней не соглашался. До войны он отказался ехать в Палестину. Он считал, что его дом здесь. Мама чувствовала иначе.
— Ты слишком чувствительна, — говорил он ей.
— Ты все принимаешь на свой счет. Ну и что, что ты еврейка? Ведь есть лютеране, протестанты и мусульмане.
Мама сказала, что это — совсем другое, и они часто спорили и ссорились. Даже тогда, когда это стало уже неважно, потому что теперь никто не мог ехать в Палестину.
Я не очень-то хорошо помню, что говорила мама.
К тому же это было для меня слишком сложно. Что-то вроде спора, который то затухал, то вспыхивал вновь. Иногда они ссорились серьезно, иногда со смехом. К примеру, папа говорил:
— Кто такой сионист? Это богатый еврей, который посылает бедного еврея в Палестину.
Сначала это смешило маму. Меня нет. Они должны были объяснить мне этот анекдот. Но потом, когда папа повторял эту историю, мама всегда сердилась.
Папа говорил, что все мы просто люди, неважно, с каким цветом кожи, с каким носом и каким именем называем своего бога. Так какая разница, где жить — здесь или в Гонолулу? Мне это казалось справедливым. Но мама всегда возражала и говорила:
— Дай Бог, чтобы это было так.
Одна ее мысль крепко врезалась в мою память. Она говорила:
— Неважно, кем ты родился — негром, китайцем или индейцем. Но если ты уже существуешь, ты не можешь оторваться от своих корней. Когда обрубают корни у дерева, оно умирает. Люди не умирают, когда отказываются от своей культуры. Но в этом случае они никогда не смогут быть самими собой. И тогда они становятся грустными, осознают себя меньшинством и с этим чувством воспитывают своих детей.
Папа с ней не соглашался. Он говорил, что во втором или третьем поколении все будет забыто. Однако он соглашался, что у евреев корни очень глубокие, которые иногда выявляются через несколько поколений. Даже если ты крестишься. Неужели папа хотел креститься? Не думаю. Это было бы трусостью, а мой отец не был трусом. В общем, мама хотела уехать в Палестину.
Я стоял на стороне мамы, потому что она всегда поддерживала меня. Я был не совсем уверен, что она права. Но сегодня я знаю, что правда была за ней.
План Баруха