В листве порхали попугаи, Роберт мог наблюдать редкие фрукты, следить с восхода до заката за оживлением и затуханием многоцветия растений, но голубица ему не показывалась. Он начал думать, что отец Каспар налгал ему или что иезуит был жертвой какого-то морока. Постепенно он стал внушать себе, что и фатера Каспара на корабле никогда не бывало, – и не видел никаких его следов. Роберт не верил больше в голубицу, а заодно не верил и в существование на Острове Мальтийской Установки. Тем лучше, убедил себя Роберт, ибо негоже, чтоб машина оскверняла дикородную чистоту этого места. Он снова стал воображать Остров в соразмерности своим мерам, то есть мерам собственных снов.
Если Остров возвышался в прошедшем дне, наипаче следовало класть любые силы, чтоб досягнуть туда. В этом вывихнутом времени он станет не искать, а вновь изобретать бытье перволюдей. Остров – не урочище, где льется кладезь юности; Остров и есть сам этот кладезь, он станет тем уделом, где существо человеческое, забыв страстоносную мудрость, обрящет, как ребенок, затерявшийся в чаще, новый язык, формирующийся от новой встречи с вещами. На той основе возникнет единственная верная и новая наука, в непосредственном знании мира, не запорченная философией, и Островина будет не отцом, передающим сыну речения Завета, а будет матерью, переучивающей на речь первые младенческие лепеты.
Только при этом возрождающийся кораблекрушец сможет новооткрыть правила, регулирующие бег небесных тел и объясняющие смысл акростихов, вычерчиваемых телами в небе, не пользуясь Альмагестами и Четырехкнижиями, а прямо глядя на затмения, пролеты сереброхвостых болидов и фазы звезд. Сорвавшийся с дерева плод, раскровянив ему нос, обучит в единочасье и законам тяготения тел, и правилам de motu cordis et sanguinis in animalibus[69]
. Усевшись на берегу пруда и опустив в пруд ветку, лозу или долгий упругий лист металлического куста, новый Нарцисс – не подверженный бесплодным и безалаберным фантазиям – изучит противоборство теней со светом. И поймет, может быть, по которой причине земля – тусклое зеркало, мажущее в чернилах все, что на нее попадает; вода – стена, на которой отпечатываясь тени бледнеют; а в воздухе образы не находят поверхность, где запечатлеться, и двигаются вперед до крайних ограничений эфира, а назад возвращаются редко и лишь под видом марев и миражей.Возобладать Островиной не значило ль – возобладать Лилеей? И следовательно… Логика Роберта отличалась от логики болтливых и суетных любомудров, пробившихся в переднюю Лицея, которые желают, чтобы нечто, если уж таково, не могло бы и быть наоборотно. По ошибке, я имею в виду – по заблуждению фантазии, свойственному влюбленным, Роберт знал заранее, что обладанье Лилеей означало бы и первооснову любого откровения. Исследовать законы универса при помощи подзорной трубки представлялось ему только более долгим способом постичь ту же истину, которая иначе была бы ему явлена в слепящем свете услады, когда б он мог забыться головою на лоне возлюбленной в Саду, где каждый куст воплощал бы Древо познания добра.
Однако поелику – как и нам бы следовало знать – желать что-то далекое означает вспоминать о лемуре, похитившем его у нас, Роберт содрогнулся, помыслив, что в сладости этого Эдема окажется спрятан Змей. То есть он вострепетал от мысли, что на Острове, как более скорый узурпатор, его поджидает Феррант.
28. О происхождении романов
Любовники любят свои несчастья сильнее, чем свои радости. Роберт не мог бы предположить, что, отделенный навеки от той, кого любил, чем более разведен был с нею, тем сильнее он терзался из-за мысли, что кто-либо другой мог быть к ней близок.
Как мы видели, обвиненный Мазарини, будто был в том месте, где он не был, Роберт забрал в голову, что Феррант находился в Париже и в некоторых обстоятельствах занимал его место. Если это было правдой, Роберт был арестован кардиналом и отправлен на борт «Амариллиды», но Феррант остался в Париже и для всех (включая и Ее!) был Робертом. Некуда было деться, таким образом, от вывода, что она с Феррантом… тут океаническое чистилище преображалось в жженье ада.
Роберту было ведомо, что ревность образуется вне всякого уважения к тому, что на самом деле есть, чего нет или чего никогда не будет; что в угаре ревности воображаемые бедствия родят настоящую боль; что ревнивый, точно как и ипохондрик, болеет боязнью заболеть. Значит, Бог обереги, говорил он себе, от этих отравительных фантазий, которые понуждают представлять себе Ее с Другим, и ничто так не питательно для подозрения, как одиночество, и ничто успешнее фантазии не перековывает подозрение в свершившийся факт.