Приемом, нередким у рассказывателей романов, которые часто грешат торопливостью и не блюдут единства времени и пространства, Роберт перескочил через несколько дней, чтоб найти Лилею, привязанную к доске, дрейфующей на успокоившихся волнах, посверкивающих на солнце, в то время как она подплывала (вот этого, любезнейший Читатель, ты безусловно не посмел предугадать!) к восточной кромке Острова Соломона, со стороны, противоположной той, где стояла на якоре «Дафна».
На востоке, как знал Роберт от Каспара, берег был не столь гостеприимен, как с его, западного, края. Доска, вконец размокшая, треснула, налетев на утес. Лилея, очнувшись от сна, удержалась на этом утесе, в то время как щепки утлого плотика утаскивались струйным водоворотом.
Теперь Лилея находилась на камне, где еле хватало места, и небольшой пролив – но ей он представлялся океаном – был между нею и берегом. Истерзанная ветром, изможденная голодом, измученная превыше всего злою жаждой, она не в силах была перебраться с утеса на кромку пляжа, за которой тусклый взор угадывал растительную благодать.
Скала припекала нежный бок, глубокое дыхание не только не освежало внутреннюю сухотку, но и палило ей внутренности жаром сухого зноя.
Она воображала, как неподалеку на Острове журчат проворные ручейки в тенистых ущельях, но эти грезы не утоляли, напротив, жесточе воспаляли жажду. Хотела просить помощи у Небес, но скорблый язык присушился к заскорузлому небу, и вместо слов выходило косное бормотанье.
Чем дольше тянулось пребыванье, тем суровей бичевали ее когти ветра, и она опасалась (более, чем умереть) дожить до того, что стихии изуродуют ее, превратят в предмет отвращения, а не любви. Опасалась, что если она и доберется до водяной глади, до проточной или стоялой воды, то, приникая ртом к воде, встретится взглядом с отражением своих глаз, прежде бывших двумя золотыми звездами, обещавшими жизнь, ныне – отвратительными затмениями; и лицо, где любились и поигрывали Амуры, станет приютом отвращения. Если даже и достигла бы она вожделенного пруда, очи ее пролили бы из сочувствия к собственной жалкости больше влаги, нежели восприняли бы из озера жаждущие уста.
Так Роберт дал Лилее, наконец, возможность подумать о себе. Однако тут же ощутил неловкость. Ему было неловко за нее, что она на пороге смерти предалась раздумьям о своей красе, как часто описывается в романах. И неловко за себя, за то, что он не умел отобразить, не загораживаясь высокопарными гиперболами, зрелище своей гибнущей любви.
Как же выглядела Лилея в эти минуты на самом деле, без орнаментальных слов? От лишений длительного пути и дней в волнах волосы стали колтуном с седыми прядями;
грудь, бесспорно, утратила свою лилейность, на лицо легли борозды времени. Шея и плечи наморщились… Нет, описывая в подобных красках ее отцветание, он будто снова заводил поэтическую машину отца Иммануила. И Роберт принудил себя описать истинный вид Лилеи.
Голова запрокинута, глаза выкачены и уменьшены болью так, что кажутся слишком удаленными от заострившегося носа, и вдобавок отягощены мешками; уголки глаз покрыты сеточками мелких морщин, как гусиными лапками. Ноздри расширены и одна ноздря другой мясистее. Рот потрескан, аметистового цвета, с дугами морщин по краям, верхняя губа выдается над нижней и выпирают резцы отнюдь не жемчужного оттенка. Кожа лица кажется мягко вислой, под подбородком два валика, безобразящие линию шеи.
И все – таки этот полуувядший плод он не обменял бы на всех ангелов Неба. Он любил ее и такой, ведь не знал же он ее облика, когда возжелал впервые под занавесом черной вуали, в незапамятные вечера.
Он дал себя сбить с твердой линии в дни корабельного плена: решил воображать Лилею совершенной, как система планет; но и о системе планет он вообще – то слышал (хотя не посмел затронуть эту тему с фатером Каспаром), что составляющие ее тела, по всей видимости, не описывают безукоризненные окружности, а ходят около Солнца довольно кособоко.
Красота проста, а любовь замысловата. Он вдруг понял, что любит не только весну, но и другие времена милой, она желанна даже в осеннем упадке. Он всегда любил, и чем она была, и чем могла стать, и только такая любовь означает самоотдачу без требований дать взамен.
Он позволил себя одурманить океаническому пустынножительству и стал выдумывать в ближних отражения себя: скверное в Ферранте, славное в Лилее, величием которой возвеличивался сам. На самом же деле любить Лилею означало желать ее подобной себе, в рубцах обиды. До этой минуты он прибегал к ее красоте, чтоб уравновешивать чудовищность своей фантазии. Вкладывал в ее уста свои речи и в то же время мучился из – за того. Сейчас он знал, что она ему нужна и в красоте страдания, в сладострастном измождении, в отцветшей прелести, в очаровательной слабости, в худости и хилости. Он бы заботился, ласкал, слушал ее слова, настоящие, а не навязанные им самим. Одержать Лилею, избавиться от себя.
Но слишком поздно. Больному кумиру уже не надобились дары.
С обратного боку Острова по Лилейным жилам плавно текла разжиженная Смерть.