— Прости, но это несправедливо или даже грешно, потому что в заповеди говорится об отце и матери, и если ты не почитаешь одного из них, значит, не почитаешь обоих, и ты знаешь это лучше меня.
Голос Виолеты, обвинявшей меня или даже меня и маму, был настолько спокоен, что если бы я не была непонятно почему настроена против, мне пришлось бы признать ее правоту. И в этом случае, думала я, мама, которая всегда говорит правду, тоже увидела бы, что Виолета права, и сказала бы нам: «Вы несправедливы по отношению к своему отцу, а я несправедлива больше всех. Поэтому давайте вспомним поговорку „сказано — сделано“ и ни мы трое, ни Фернандито не будем больше так поступать». Однако мама, которая всегда старалась быть честной, а если замечала какую-то несправедливость, пусть даже совсем маленькую, тут же бралась ее исправить, после отъезда отца словно совсем потеряла к нему интерес. Я пересказывала ей наши с Виолетой разговоры и выражала по этому поводу свои опасения, но она говорила только: «Я во всем виновата», или что-то в этом роде, будто все разъяснилось и закончилось, хотя до конца было еще далеко.
Неожиданно наша жизнь, до тех пор такая цельная, распалась на две части: жизнь до приезда отца, освещенная теплом доверия, и жизнь после его отъезда, освещенная другими чувствами, тоже сильными, но переменчивыми. Несмотря на то, что внутренняя связь между мной и Виолетой не порвалась, а только нарушилась, с каждым разом становилось все труднее пробудить в ней интерес к тому, что прежде ее интересовало. Когда она прекратила под любым предлогом упоминать об отце, ни мне, ни маме не удавалось вызвать ее на разговор о нем. Однако я ощущала ее недовольство (которое очень меня беспокоило) тем, что в доме об отце мало говорят, а если кто-то и вспоминает мимоходом, остальные пропускают это мимо ушей. Правда, постепенно о нем стали упоминать все чаще и непринужденнее, но долго еще каждое такое упоминание звучало как выстрел. Даже Фернандито начал проявлять к отцу больше интереса, чем когда тот присутствовал здесь собственной персоной. «Опять Фернандиту спрашивал про тот сеньор, — сообщала фрейлейн Ханна маме. — Что думает сеньора нужно говорить ему?» Мама сказала, что ответ должен зависеть от того, о чем Фернандито спрашивает, но в любом случае в этом нет ничего странного. «Ja, das ist klar, meine Dame
[21], — заявила на это фрейлейн Ханна. — Враг всякой неясности в воспитании молодежи я есть. Alles muss Klarheitsein» [22]. К сожалению, о себе мы этого сказать не могли, и со временем связанные с отцом недомолвки и непонимание начали превращаться в настоящую преграду между нами и Виолетой. Физически она по-прежнему находилась с нами, но в воображении уже была от нас отделена. И это отделение не было ни ее виной, ни результатом какого-то ее решения или намерения. Чья же тогда это была вина? Наша? Отца, который своевольно вмешался в нашу жизнь?Тем не менее той осенью я верила, что с возвращением тети Лусии все эти трудности исчезнут. Наконец однажды, в середине дня, пришла телеграмма, которую я с таким нетерпением ждала. Тетя Лусия плыла из Нью-Йорка и надеялась скоро быть в Летоне. Видимо, телеграмма, отправленная с борта «Летоны» — одного из двух лайнеров-близнецов, принадлежащих компании «Трансатлантика», — немного задержалась в пути, так как из компании по телефону нам сообщили, что «Летона» прибывает завтра. Беспокойство по поводу Виолеты и вера в дипломатические способности тети Лусии (кстати, совершенно необоснованная) заставили меня вообразить, будто возвращение на пароходе — это тонко рассчитанный маневр, призванный своей необычностью стереть неприятное воспоминание об отце.
Конечно же причина была именно в этом! Находясь в Рейкьявике и вспоминая нас, а возможно, получив от мамы письмо с известием о приезде отца, тетя Лусия представила, что происходит у нас дома. Посчитав, что внезапному преображению Виолеты не стоит придавать особого значения, но и простой эту ситуацию назвать нельзя, она решила превратить свое возвращение в некое театральное действо, где все события развиваются вокруг долгого торжественного причаливания белоснежного лайнера «Трансатлантики» с нею на борту. Думаю, тетя Лусия не прочь была бы сама стать лайнером, прибытие которого так завораживало нас в детстве.
Из всего изложенного выше следует, что в те годы я принимала великолепие и эксцентричность тети Лусии за способность анализировать ситуацию и отыскивать правильные решения. Я ошибалась, как умеют ошибаться только люди, склонные к преувеличениям и чрезмерному энтузиазму, или влюбленные!