Потом открыл дверь и вышел. Правда, у выхода ему пришлось остановиться, потому что за дождевой завесой даже изгородь была не видна. Дождь падал почти отвесно — сплошная зеленовато-коричневая стена. Я схватила Фернандито за воротник свитера и втолкнула обратно в прихожую.
— Сейчас же надевай плащ, дурак! Этот дождь надолго!
Тут вмешалась Виолета:
— Потом, когда схватишь двустороннее воспаление легких, не жалуйся, а ты его обязательно схватишь, если все утро просидишь в мокрой одежде.
— Сама надевай, если хочешь.
— Я уже надела, разве не видно, — сказала Виолета и, приподняв полы плаща, присела в реверансе.
В тот момент я не злилась, просто делала вид. Скорее я была удивлена, так как Фернандито обычно никому не перечил, и решила, что лучше попытаться его убедить, чем заставлять.
— Почему ты не хочешь надевать плащ? — спросила я. — Он очень красивый, и ты сам его выбрал, разве нет?
— Потому что у нас в классе никто не ходит в плаще, — сказал Фернандито, глядя в пол.
— Лучше ходить мокрыми, да? — сказала Виолета.
— Нам все равно. А потом дождь кончится, и плащ придется тащить в руках. И вообще, это девчачий плащ, только девчонки носят такие, да еще белый.
Я взглянула на свои новые часики — времени было уже много, и мы все могли опоздать. Тогда я достала из шкафа плащ и протянула Фернандито. Я была старшая и знала, что делать.
— Надевай плащ, — сухо сказала я. Фернандито пристально посмотрел на меня, развернулся и вышел на улицу. В этот момент в прихожую вошла фрейлейн Ханна.
— Entschuldige, bitte, — сказала она и добавила: — Der Regenmantel!
[40]Фернандито, который мрачно смотрел на потоки воды, вернулся и надел плащ, причем фрейлейн Ханна даже пальцем не пошевелила, чтобы ему помочь.
Вот теперь я действительно разозлилась. Задыхаясь, ровно в девять я вбежала в школу. Фернандито с Виолетой опоздали, и их обоих внесли в список наказанных. Я злилась весь день до вечера — сначала на Фернандито, а потом не знаю на кого, на всех, кого считала виноватыми. Наконец я закрылась в ванной и разревелась, а когда взглянула на себя в зеркало, оказалось, все лицо у меня красное. Я хорошенько умылась с мылом, но ничего не изменилось, стало даже еще хуже. Тогда я уселась на крышку унитаза и просидела так, пока Виолета не постучалась, чтобы умыться перед сном. Прежде чем открыть ей, я опять мельком взглянула в зеркало и обнаружила, что теперь я, наоборот, бледная, как привидение, наверное, от досады или чувства вины. Когда я легла, в мерцающей темноте спальни размеренное дыхание Виолеты напомнило о морском прибое или тихом дождичке, в который превратился утренний ливень, но мне не было дела до того, что происходит вокруг меня — я была замкнута в кругу своего сознания и допоздна в нем копалась.
На следующий день я более-менее разобралась в том, что произошло: Фернандито не желал слушаться меня и слушался фрейлейн Ханну, потому что за ней стояла мама и ее авторитет. Но почему меня это так разозлило, если до вчерашнего утра я и не пыталась заставить Фернандито слушаться? А может быть, он слушался фрейлейн Ханну, потому что сам признавал ее авторитет? Я понимала, что не могу докопаться до сути, так как фрейлейн Ханна вызывает у меня раздражение. Только безусловно преданные слуги, которые гордятся не тем, что умеют думать, а тем, что умеют повиноваться, пользуются таким авторитетом, как фрейлейн Ханна, размышляла я. Однако я была несправедлива и скоро почувствовала горечь, какая бывает, когда тебя что-то серьезно ранит. Как мама, притворяясь художницей и рассудительной женщиной, перекладывала все на плечи фрейлейн Ханны, чтобы быть свободной и не зависеть ни от кого, кроме себя, так и мы преодолевали лень и беспорядок, автоматически выполняя указания, якобы исходившие от мамы, а на самом деле это фрейлейн Ханна превращала всех нас в гармоничную, элегантную, даже благородную семью; мы были для нее идеалом немецкого семейства, где каждый в нужную минуту берет в руки мотыгу, винтовку или пилу. Итак, всему виной была моя юность, взыскательная, беспокойная, неуживчивая, непокорная юность. Однако была ли я в свои шестнадцать действительно непокорной?
Вряд ли я дала бы утвердительный ответ, слишком многое противоречило этому определению: мое восторженное отношение к маме и дому, мое восхищение тетей Лусией, мое вечное стремление превозносить все, что нас окружало, начиная с двух наших домов и открытого всем штормам и истерзанного ими, величественного и радостного острова. Все это давало мне жизненные силы, являлось частью моего существования. Я подумала, и глаза мои вновь наполнились слезами, что непокорность приходит с возрастом, как менструация, и я ощущала себя грязной, отвратительной, недовольной и виноватой, так как не чувствовала того, что должна.
— И это называется юностью, весной жизни — вечно пребывать в сомнениях, в плохом настроении, с тяжелой душой, — пробормотала я.