– Однако, черт возьми, мы, что называется, кажется, засветили!
Но тем не менее он, однако, опять наседал на гостей с новой бутылкой и самыми убедительными доводами. Наливая стакан своему домовому доктору, который выразил опасение, не будет ли в новом доме сыро, – Шульц говорил:
– Это, Альберт Вильбальдович, сырость вытягивает.
Доктор отвечал:
– Но для здоровья – особенно у кого короткая шея… это…
Доктор лукаво погрозил Шульцу с улыбкою пальцем:
– Да; но иногда-то? иногда?
– Ну, иногда… да, это конечно! – заканчивал доктор.
Шульц напал на священника.
– Вино, батюшка, веселит сердце человека.
– До известной меры-с, Федор Федорыч, до известной меры, – отвечал священник.
– Ну, этого в писании не сказано.
– А, не сказано-с, но там зато сказано: «не упивайтесь, в нем бо…» – Священник кашлянул и договорил: – «в нем бо есть грех».
Шульц разрешил и это затруднение. Ударяя рукою по столу, он проговорил:
– Грех, батя, это пусть будет сам собою, а вы вот это выкушайте.
Священник отвечал: «Оно, конечно, – и, хлебнув вина, досказал, – не всегда все в своей совокупности».
На другой день после этого пира Шульц сидел вечером у тещи, вдвоем с старушкой в ее комнате, а Берта Ивановна с сестрою в магазине. Авдотья стояла, пригорюнясь и подпершись рукою, в коридоре: все было пасмурно и грустно.
– Я не знаю, право, Ида, что тебе такое; из-за чего ты споришь? – говорила, глядя на сестру, Берта Ивановна.
– Я и не спорю, – отвечала Ида.
– Мама этого хочет.
– А, мама хочет, так так и будет, как она хочет.
– Но неприятно, что ты делаешь это с неудовольствием.
– Это все равно, Берта.
– Ты, Ида, делаешься какая-то холодная.
Ида промолчала.
– Я знаю, что Фридрих добрый, родной, и он вас любит, и я люблю… не знаю, что тебе такое?
– Я верю этому, – отвечала Ида.
– Но что ж тебе такое? что тебе этого не хочется?
– Не хочется? – проговорила, вздохнувши, Ида. – Не хочется мне, Берта, потому, что просторней жить – теснее дружба.
– Мы не поссоримся.
– И не поссорившись не всегда хорошо бывает.
– Да отчего же, Ида? отчего? ты расскажи.
– Неровные отношения.
– Мой господи, как будто мы чужие! Век целый прожили, всякий день видались: ведь все равно и так как вместе жили. Ты посуди, в самом деле, какая ж разница?
– Большая, Берта, разница. Жить порознь, хоть и всякий день видеться, не то, что вместе жить. Надо очень много деликатности, Берта, чтобы жить вместе.
– Все у тебя, Ида, деликатность и деликатность; неужто уж и между родными все деликатность?
– С родными больше, чем с чужими.
– Не понимаю; Фриц, кажется, очень деликатный человек. Разве я чем-нибудь – так ты ведь мне прямо все говоришь.
– Вместе живя, Берта, нужна постоянная деликатность; пойми ты –
– Господи, какие мелочи! Я бог знает как уверена, что он и не заметил этого.
– Мелочи! Я знаю, что это мелочи и что он даже не заметил, как это действует на маму, и я на него за это ни крошечки не сержусь. Понимаешь, это
– А если бы вы жили у нас?
– А если бы мы жили у вас, и он бы сказал это, это была бы ужасная неделикатность. Ты не сердись – я не хочу неприятностей, – я говорю тебе, что он сказал это без умысла, но мне бы это показалось… могло бы показаться… что мать моя в тягость, что он решил себе, что ей довольно жить; а это б было для меня ужасно.
– Я скажу это Фридриху.
– Сделай милость, скажи, – отвечала спокойно Ида.
Через минуту madame Норк позвала ее к себе. Девушка взошла и молча стала перед матерью. Софья Карловна взяла ее руки и сказала:
– Ну, как же, Ида?
– Как вам угодно, мама.
– Ты согласись.
– Мама, я с вами всегда согласна.
– Да, согласись. Где нам теперь искать другого подмастерья? Я старая, ты девушка… похлопотали… У нас свое есть – мы в тягость им не будем. Дай ручку – согласись.
Ида подала матери руку.
– Ну, Берточка! – позвала старушка, – согласна – пусть будет так, как вы хотите с мужем.
Берта Ивановна опустилась у материнского кресла на колени и, поцеловав ее руку, осталась в этом положении.
Madame Норк долго ласкала обеих дочерей и проговорила сквозь слезы:
– Вот и Манька моя будет рада, дурка, как узнает! Ида! я говорю, Манька-то наша: она как узнает, что мы вместе живем, – она обрадуется.
– Обрадуется, мама, – ответила Ида; проводив Шульцев, уложила старушку в постель, а сама до самого света просидела у ее изголовья.
Глава двадцать пятая
Фридрих Шульц сам взялся разверстать и покончить все дела тещи. На другой же день он явился к теще с двумя старшими детьми и с большим листом картона, на котором в собственной торговой конторе Фридриха Фридриховича было мастерски награвировано на русском и немецком языке: