Есть еще три «китенка», несущие на себе ношу избавления нашего героя от «недуга века», о которых я не решался обмолвиться из-за внешней непривлекательности этих «китят». Страх, честолюбие, жалость к себе, любимому.
Как-то раз в отделе происшествий «Ленинградской правды» вычитал: «В Волхове неизвестный преступник проник в помещение местного морга, откуда похитил два литра отработанного (на промывке!) медицинского спирта». Что ж, до таких напитков в свое время не опускался (или не поднимался?) даже я. Политуру, одеколон, средство от перхоти — вкушать случалось.
Так почему же все-таки
13
Молодости свойственно отчаяние, зрелости — уныние, старости — смирение или терпение. Так говорил вовсе не Заратустра, это даже не афоризм из популярной книги «Чаша мудрости». К такому нехитрому выводу приходишь самостоятельно, если повезет переступить порог шестидесятилетия в состоянии размышляющего человека. Во всяком случае, герою этой книги после некоторых соображений показалось, что дело обстоит именно так.
И еще: отчаяние порывисто, его можно сравнить с ветром или морской волной, оно налетает, набрасывается, а затем столь же стремительно уносится прочь, именно отхлынув от вашего сердца, а не попятившись кое-как. В свою очередь, уныние — размеренней, оно как бы посещает или навещает, нудно гостит и, уходя, еще долго не уходит, «тянет резину». Смирение же, скорей всего, нисходит, как благодать, как свет ясных звезд, как зрелая любовь к красоте мира — лицу земли, лику небес, музыке нашего воображения.
Примеров единоборства с наскоками отчаяния, сотрясавшего юность нашего героя, немало, из них одних могла бы составиться остросюжетная, читабельная повесть, но, как ни странно, не они одни определяют глубину той или иной личности, и чаще в обосновании содеянного тобой куда весомее, философски основательнее очередного отчаянного — сюжета личной драмы является статичный, занудный визит примера из эпохи уныния или эры смирения.
И все же один из эпизодов юношеской поры хочется восстановить на бумаге именно теперь, и с отчетливыми подробностями, потому что отчаяние, возникшее тогда в мыслях нашего героя, впервые подтолкнуло его на постановку перед собой «кардинальных» вопросов: кто виноват, а также — за что?
Перемещаясь по стране в поисках утраченной во времени и пространстве детской неприкосновенности и все еще не обретенной личностной независимости, был я затиснут обстоятельствами в так называемый «собачник» пассажирского вагона. Поезда в 1947 году ходили не столь подвижно, как ныне, и хоть расстояние от города Пензы до города Москвы (оставшееся неизменным) огромным не назовешь, истомило оно меня изрядно.
«Собачник» представлял собой довольно уютное, заманчивое вместилище, а именно ящик или шкафчик, приспособленный к потолку в тамбуре вагона, этакие мини-полати с дверцами, предназначенные для перевозки мелких животных и птиц. Высота помещения — тридцать пять сантиметров, ширина и длина — около семидесяти. Вот такое птичье или кошачье купе. Выстланное ароматными опилками, перемешанными с птичьим пометом и кроличьими орешками. (Не отсюда ли понятие о «птичьих правах»?)
Проникать в пассажирские, сулящие благо, «жизнерадостные» поезда удавалось далеко не всем беспризорникам моего послевоенного поколения, большинство из них передвигалось на подножках и крышах, а то и в железных ящиках, что располагались под «брюхом» вагона — на уровне колес. Беспризорный, скитальческого образа жизни пассажир чаще ездил на товарняках.