Мимо меня промчался взмокший от «душевного трепета» политический полковник (из политуправления дивизии), разбрасывая на бегу слова: «Что он делает?! Что он себе позволяет?! Остановить немедленно! Убрать со сцены!» Стало ясно, что Василий Павлович «взял круче», нежели обычно. Но почему-то мысль о вызволении народного композитора из идеологической беды в голову не приходила: слишком В. П. представал в моем воображении неуязвимым, слишком много у него было славы, наград, званий (не единожды лауреат, Герой, народный СССР, экс-депутат…), слишком много авторитета. Весьма непробиваемой выглядела на нем броня, сотканная из всех этих «Подмосковных вечеров», «Вечеров на рейде», «Соловьев, соловьев…», «Солнечных поляночек», «Друзей-однополчан» и «Если бы парни…», слишком удобоприемлемой, пронзительно-проникающей вытекала из образа этого человека музыка, складывалась легенда о нем в умах слушателей, и военнослушателей в том числе, слишком не зависящим от внешних обстоятельств делал этого человека песенный дар, чтобы страшиться каких-то там последствий и неувязок, могущих возникнуть из его выступления перед солдатами.
А Василий Павлович, разговорившись тогда не на шутку, понес и впрямь нечто необычайное с точки зрения политуправления — крамольное, расшатывающее «устои». Взглянув на В. П. из-за кулис в просвет занавеса, я застал его вдохновенным и одновременно деловым, дающим практический совет «мальчикам» — не шибко-то прыгать на вражеские пулеметные доты и прочие укрепления, не закрывать бездумно своими хрупкими телами амбразур, потому как нерасчетливо, потому как превыше всего смекалка в бою, а не… самоубийство, ибо, по мнению В. П., солдатские тела отлиты не из железа и камня, а из более драгоценного вещества, название которому — человеческая жизнь, вещества, легко пробивающегося из пулемета, и, наконец, что у Саши Матросова просто сдали нервы… Короче — скандал.
Знаменитого композитора решили убрать со сцены. И каким-то образом убрали, однако не позже того, как он полностью выговорился. Убрали, скорей всего, лаской, а не в приказном порядке. Каким-нибудь прелестным словом поманили. И В. П. попятился от оркестровой ямы за кулисы, в объятия разгоряченного политработника.
В те годы его вообще трудно было смутить, сбить с толку. На сцене он стоял твердо, как стоят на своем (в смысле убеждений). В связи с этим припоминается мне эпизод, приключившийся с В. П. на подмостках Волгоградского цирка. Амфитеатр помещения заполнен ветеранами в орденах и медалях и отчасти детьми. Но преобладают все-таки видавшие виды старики в регалиях. Василий Павлович выходит на манеж к микрофону, говорит какие-то слова, музыкант Марик Бек, сопровождавший композитора в поездке, ударяет по клавишам рояля, чтобы напомнить (перечислить) мелодии своего патрона, и в этот миг рояль под руками хилого Марика стремительно начинает разваливаться по частям. Причем безо всякого предварительного взрыва, то бишь диверсии, а как-то угрюмо-послушно, даже вяло, сам по себе начинает распадаться на составные. Из цельного, весьма изящного создания превращаться в кучу хлама. Как в замедленном кино. Правда — с нарастающим грохотом. Бедного Марика едва успевают выхватить из-под клавишного монстра. Причем одна из трех ног инструмента отлетела на середину манежа — к ногам Василия Павловича. И тогда в наступившей тишине возник скрипуче-насмешливый голос Соловьева-Седого:
— Вот это я понимаю… салют! Сталинград знает, как встречать своего композитора — по-военному. По-сталинградски!
И зал, конечно, грохнул аплодисментами. Ветераны заулыбались. Вспыхнул металл зубных протезов. Под куполом повис перезвон боевых медалей. И встреча пошла своим чередом. И закончилась успешно.
— Ну, Вася, ты даешь… — улыбнулась в проходе на сцену остролицая, темноликая старушка в цветастом платке и широких юбках, как выяснилось позже — незабвенная Лидия Русланова, выступавшая следом за В. П. и поразившая меня в тот вечер своей беспомощностью, точнее — покорностью, беспрекословным послушанием своему, годившемуся ей во внуки, гармонисту-аккомпаниатору, который покрикивал на нее и чуть ли не подталкивал к выходу на сцену, а затем, в перерыве, прямо в общественной, одной на всех гримерной-уборной закатал старушке на ноге юбчонку и всадил ей укол с необходимой дозой инсулина (диабет!). Поражало не то, как ловко и безапелляционно действовал молодой человек, а то — над кем именно совершал он свои благотворительные действия. Русланову я знал «с голоса», с пластинок, воспринимал ее как миф, как легенду, причем легенду в ореоле лагерного мученичества, этакая Жанна д’Арк от народной песни, пылавшая на костре бесправия… и вдруг — закатывают юбку, делают укол, выталкивают на сцену и разухабисто подыгрывают на баяне «Ва-аленки, ва-аленки…». Что ни говори, а утрата иллюзий всегда труднопереносима, потому что иссушает в сердце восторг.