У меня тем временем небывалая и нежданная началась болезнь: желтуха. Должно быть, последствие страшной ночи в Бунцлау. Полковой врач направил в госпиталь. Дорога лежала опять через Лигниц. На воротах, в условленном месте, я увидел соскобленную ножом краску и выведенные на белой доске слова: «14 марта нас погнали куда то, куда — не знаю. Спасибо вам за все хорошее, что вы мне сделали. Молю Бога, чтобы нам еще встретиться в жизни. Ленхен», Постоял я в пустой квартире. Она производила ужасное впечатление: все перевернуто, перерыто. На полу валялись вороха белья, затоптанного солдатскими сапогами, на столе — осколки стеклянной банки и растекшееся варенье, а у окна лужа, испражнения, как визитная карточка побывавшего здесь человека.
22 апреля 1945 года
Предместье Бреслау. Домики для рабочих — маленькие, сверкающие белизною, с цветными крышами. Вишневые садики, огороды, картофельные поля. На полях работают немки — под присмотром нашего сержанта. Сержант — веселый крепыш-сибиряк, хотя и немолодой уже, круглоголовый, лысый, с рыжими отвислыми усами. Мешая русские, немецкие и польские слова, он машет руками и объясняет немкам, что они должны сделать до обеда.
— На полосе посередке тычку видишь? То я поставил, — как раз половина участка. Ферштеен? До обеда — вскопать эту половину и посадить, картошку. Вечером… ферштеен?.. вечером я начальству должен рапорт отнести, — закончена посевная кампания.
В мирной жизни сержант был, наверное, председателем колхоза. Он твердо научен, что посевную кампанию нельзя проводить без политической работы. Подойдя к немке, которая знает одно — мотыжить землю, как велено, он останавливает ее и, положив ей на плечо руку, поворачивает к моему окну. Окно — венецианское — распахнуто во всю ширь, и я лежу у окна на кровати, вымытый; выбритый, под чистою простыней, — наслаждаюсь апрельским солнцем, радуюсь свежей зелени, вдыхаю пьяные ароматы разрытой земли.
— Видишь? — показывает сержант на меня. — Лежит наш раненый воин. Он пролил кровь, чтобы вызволить вас от людоеда Гитлера. Ваша обязанность — дать ему лучшее питание. Ферштеен? По-ударному работать надо. Гитлер капут!
Немка тупо, покорно слушает сержанта. Доходят до нее, должно быть, лишь последние слова. Она вздыхает и соглашается:
— Аллес капут…
И, отвернувшись от моего окна, скорбно смотрит в сторону Бреслау. Бреслау горит. Там не стихает бой, висит темная туча дыма. Город окружен. Кольцо сомкнулось еще в январе. Но вот уже начало апреля, а немцы все держатся. Говорят, что поставлены под ружье ребятишки от двенадцати лет и выше. Фольксштурм… Наши терпят страшный урон на окраинах Бреслау. Не ранеными — больше убитыми. Немецкие снайперы заняли позиции на заводских трубах, в старых каменных корпусах, — они ведут уничтожающий огонь. Несмотря на потери, наши, что ни день, с разных сторон идут в атаку. Время не ждет: двухмесячная передышка после январского наступления подходит к концу, надо разделаться с Бреслауской группировкой и развязать руки для последнего, решающего удара — на Берлин, Дрезден, Прагу. Шестая пехотная армия, блокирующая Бреслау, поредела. В строй ставят писарей, поваров, обозников.
Госпиталь, где я нахожусь на излечении, подчинен «Шестерке». Это — маленький инфекционный госпиталь на 60–70 человек. Раненых здесь нет, — сержант упоминает о них из красноречия. Управляет делами терапевт Давид Семенович Хашанашвили.
Круглый, налитый соками жизни, на коротеньких ножках, в белом халате, Хашанашвили вбегает ко мне в палату:
— Нет, так работать немыслимо! Забирают шеф-повара. Приехал генерал Некрасов. Сам просматривает списки личного состава — кого послать в строй. Говорю ему: — Товарищ генерал! У меня госпиталь не простой — инфекционный! В хирургическом госпитале — намешал в котле капусты с мясом, каши наварил, и ладно. А здесь повар профессором должен быть: что ни больной — особая диэта. Так, что он мне ответил, генерал Некрасов? Нет, вы послушайте: «Или — больные, или — Бреслау».
Хашанашвили садится на край кровати и переводит дух.
— Ну, как вы? Глюкозу сестра вливала? Капусту сырую ели?
Дела мои идут на поправку. Желтуха сошла. Из штаба фронта, из отдела кадров, получил телеграмму — назначение. Небольшое, отнюдь несоответствующее моим капитанским погонам, но тут уж поделать нечего, — только развести руками. Нехватка людей была настолько сильна, что «идеологические распри» начальство отбросило в сторону, — последнему я только радовался. Назначили меня командиром стрелкового взвода. Предписывалось: ехать из госпиталя прямо к месту назначения.
Наступали дни величайших свершений. Каждый день я у себя в палате, расстелив широкую, как одеяло, карту, следил за продвижением армий Эйзенхауэра и Монтгомери, Наши два фронта — Жуков и Конев — нацеленные на Берлин и на Дрезден, еще стояли. Вечером 14 апреля Хашанашвили пришел ко мне радостный:
— Наши пошли!
— Выписывайте же меня, доктор!
— Дня через два, пожалуй…