— Я соперничаю только с самим собой, Альбе, вовсе не с вами, — сказал Шелли, с готовностью, однако, пряча рукопись. Альбе было прозвищем, которым тут наградили Байрона, — Эта игра для вас слишком легка! Вы всегда сами себя превосходите, — доброжелательно проговорил Байрон, словно беспокоясь, не задел ли он чувства Шелли. — Давайте же, плесните себе вина, а настойка опия, если она вам нужна, на каминной доске. Мистер Боденленд как раз собирался рассказать мне о чем-то потрясающем, что недавно весьма его впечатлило.
Шелли подсел ко мне, отодвинув в сторону вино, и заглянул мне в лицо.
— В самом деле? Вы увидели солнечный луч или что-то в этом роде?
Обрадовавшись возможности уйти в сторону, я ответил:
— Мне сегодня сказали, что дурная погода вызвана избытком пушечных ядер, выпущенных в прошлом году на поле Ватерлоо.
Шелли расхохотался.
— Надеюсь, у вас найдется что-нибудь более потрясающее, чтобы нам рассказать.
Собрав все свое мужество, я настолько просто, насколько мог, рассказал им, как Тони, Полл и Дорин обустраивали свой «Праздник», закапывая куклу (которой я заменил мотороллер) и украшая курган цветами; и как в самом конце, просто в знак почтения и симпатии, Тони на радость Дорин продемонстрировал свой член.
Шелли лишь слегка улыбался, но Байрон разразился хохотом и сказал:
— Позвольте, я расскажу вам об одной надписи, которую увидел однажды на стене вульгарного дворового нужника в Чел-си. Она гласила: «Cazzo — наше последнее оружие против людей». Хотя итальянское словцо здесь и ни при чем, подумайте об этом. Можете ли вы припомнить граффити, более обремененное знанием?
— И, может быть, к тому же ненавистью к самому себе? — отважился вставить я, поскольку Шелли хранил молчание.
— А ниже другая рука начертала приписку: «А вагина — последняя траншея нашей обороны»! Ваш благородный трущобный дикарь уж всяко реалист, а, Шелли?
— Мне понравился рассказ о празднике, — обратился Шелли ко мне. — Вы не могли бы рассказать его Мэри, когда она придет сюда, опустив… чрезмерно торчащий хвостик?
Его мягкая манера говорить лишала это замечание всякого упрека, каковой иначе мог бы в нем послышаться.
— Буду рад ее видеть.
— Она подойдет сюда примерно через час, когда обсохнет после лодочной прогулки с Полидори, Да покормит нашего малютку Уильяма и уложит его в кроватку.
Это имя — малютка Уильям! — напомнило мне о куда более серьезных вещах. У меня перед глазами вновь возникло болезненно бледное, точеное лицо Франкенштейна. Я погрузился в молчание. Поэты разговаривали друг с другом, собаки пробрались обратно в комнату и теперь грызлись под окном, в очаге подрагивало пламя. Лил дождь. Мир казался совсем крохотным. Широки были лишь перспективы поэтов: они черпали свободу и радость, возводя умозрительные конструкции, которые, даже если их предмет мрачен, способны придать устойчивость вере в человеческую культуру. И однако же я различал в Шелли нечто от нервного маньеризма Виктора. Шелли выглядел так, будто его кто-то преследует. Что-то в линии его плеч наводило на мысль, что преследователи его недалече. Байрон основательно раскорячился на своем стуле, но Шелли ни минуты не мог усидеть спокойно.
На зов явился слуга. Была вынута бутылка с настоем опия. Байрон плеснул из нее немного себе в коньяк. Шелли согласился на малую толику в вино. Я налил себе еще один стакан кларета.
— А! Человек может утонуть в этом зелье, — произнес, оценивающе потягивая жидкость, Байрон.
— Нет, нет, чтобы утонуть как подобает, необходимо целое озеро, — откликнулся Шелли. — А в этом зелье вы уплываете!
Он вскочил и закружил по комнате в танце. Собаки с пронзительным лаем и рычанием путались у него под ногами. Он не обращал на них никакого внимания, но Байрон, пошатываясь, встал на ноги и взревел:
— Немедленно убрать этих паскудных псов из моей комнаты!
Пока слуга выпихивал их вон, вошла Мэри Годвин, и я почувствовал, как кровь прилила к моим щекам — отчасти, без сомнения, под действием вина, но в основном из-за до боли острой радости от встречи с автором «Франкенштейна, или Современного Прометея».
8
Видеть ее стоящей рядом! Хотя мои эмоции были всецело поглощены происходящим — или как раз из-за этого, — мой разум внезапно озарила вспышка прозрения. Я осознал, что ортодоксальный взгляд на Время, каким он постепенно утвердился в западном мире, ошибочен.
Даже мне с самого начала казалось странным, как подобное понимание могло вдруг забрезжить в такой момент, — когда лаяли собаки, внутрь задувал ветер, все галдели, а передо мной стояла Мэри Шелли. Но я видел, что время куда больше походит на кружной и двусмысленный рост репутации Мэри, чем на безжалостно устремленную вперед прямую линию, которую западная мысль навязывает ему в качестве прототипа.