То, что в те годы меня пленило, мощь многотысячелетней традиции, определило мою дальнейшую жизнь и побудило перейти от выучивания материала к его исследованию и рефлектирующему погружению в него. В результате этого погружения живой образ традиции, почти незаметно для меня самого, решительно изменился в моём сознании, принял другие формы, так что теперь мне нелегко исходя из этого образа реконструировать мою первоначальную интуицию. То, что тогда мне казалось постижимым, о чём я исписал кипы тетрадей, преобразилось в самом процессе постижения, ускользая от понятийного схватывания, коего я так добивался, причём с годами все отчётливее, так как оно раскрывало такие глубины тайной жизни, что уложить их в постижимые понятия оказалось мне не по силам, и потому представить их стало возможным лишь посредством символов. Но об этой возникшей гораздо позже стороне моих штудий, предмете моих трудов, здесь говорить не место.
Возвращаясь к моим занятиям Талмудом
и сопутствующей литературой – было три обстоятельства, которые особо меня заинтересовали. Первое, что оставляет читателя в растерянности, – это непредвзятая честность, с которой здесь сохраняется традиция, пусть где-то подвергнутая позднейшей редактуре. (Будь редакторами вавилонского Талмуда нынешние главы раввината, уж они бы, думается, утаили большую часть этих поправок.) Абсолютная непринуждённость в передаче разнообразных жизненных примет меня подкупила. Прибавьте к этому лаконичность, которой учат восхищаться на латинских уроках и которую я ещё в гораздо более явном виде обнаружил в ивритских и арамейских текстах Мишны, Вавилонского Талмуда и мидрашей. Словесный аскетизм этих раввинов, безусловная точность их выражений притягивали меня сильнее, чем у латинских авторов. И ещё – многими столетиями длящийся диалог поколений, протоколом которого и является Талмуд. Здесь воистину правит «диалог жизни», который поздний Бубер так выразительно поместил в центр своей философии, при этом – что достаточно парадоксально – не приняв во внимание и с непостижимой слепотой упустив само это свойство как чистейшую характеристику иудейской традиции. Континуум «Учения», на который проецируются все высказывания «мудрецов» и их учеников, в конечном итоге не был историческим медиумом в собственном смысле слова (слишком очевидны в нём религиозные и метафизические предпосылки, которые впоследствии столь серьёзно будут меня занимать), но имел собственное достоинство и, в чём мне вскоре предстояло убедиться, собственную проблематику. Перечитывая мои записи тех лет, вижу, что не мог достаточно чётко выразить это в период юношеского ознакомления с материалом, но именно эти элементы классических текстов раввинистического иудаизма вызывали у меня благоговейное желание их читать.
Так, в те годы к моему интенсивному чтению немецких авторов, среди которых меня более всего влекли Жан Поль, Лихтенберг, Мёрике, Пауль Шеербарт и Стефан Георге, всё в большем объёме прибавлялись Библия, Талмуд, мидраш
– тексты, в которых нормативные аспекты интересовали меня не менее глубоко, чем аспекты имагинативные. Долгие часы, проведённые за изучением полемики среди галахистов и апофегматики агадистов, оставили во мне глубокий след, хотя при более близком знакомстве с формами жизни, присущими правоверному еврейству, я после тяжких колебаний, длившихся годами, так и не решился избрать их мерилом собственной жизни. И должен в интересах истины признаться, что этому во многом способствовало подробное чтение многочисленных разделов трактата Шломо Ганцфрида «Кицур шулхан арух»[50], который был мне рекомендован в качестве своего рода путеводителя. Так или иначе, само слово «книжник», которое в неиудейской литературе приобрело слегка насмешливый призвук, для меня в мои самые впечатлительные годы имело в высшей степени позитивный смысл. Пытаясь нащупать следы традиции, утраченной кругом моих друзей, но для меня магически притягательной, я обратился к писаниям этих первых книжников, знатоков Торы, вполне сравнимым по своему богатству и жизненной силе с произведениями упомянутых немецких авторов, при всём различии этих плоскостей.
В этот период мучительных колебаний, в конце 1913 года, я вместе с несколькими товарищами из “Jung-Juda”
присоединился к незадолго до того организованной в Берлине молодёжной группе «Агудат Исраэль», в правление которой уж не знаю какими манёврами моих сионистских друзей даже был избран. «Агудат Исраэль» была основана в 1911 году как организация ортодоксии, оппозиционной сионизму, хотя в то время она ещё не приняла взятое позднее жёстко клерикальное антисионистское направление. Основателями её были представители ортодоксии, в большинстве своём выходцы из Центральной Европы. В Польше она стала расти главным образом в годы Первой мировой войны.