И так далее, развивает он образы истории как обширной аудитории, где не без пафоса люди различных природных задатков и разного жизненного назначения говорят с некоторой солью друг о друге и всегда однако с совершенным уважением: но где же и когда начнется в ней деятельность, а ведь жизнь – не теория, не ряд страниц, покойно лежащих в книге, а именно жизнь, т. е. деятельность, которой все остальное, и теория и книги, служат лишь пособием. Я не только хочу быть и мыслить, но и чтобы отражением моего лица служили все лица моею любовью горели все сердца, – не как моею любовью, но как истинною, не как мне принадлежащего лица, но как такого, которое вечно должно жить, которому Бог указал жить и я сам свое лицо погасил давно для этого и хочу чтобы погасли и тысячи иных для него же, для моего утверждения, не для моих двух рук, двух ног, мало и мне нужного моего туловища. от только и начнет, и может, и посмеет начать деятельность кто исполнен в свое утверждение совершенной веры и с нею не понимает нужды в аудитории иной, чем как ему только внимающей, сердец – для него одного открытых. Кто ищет – еще не имеет, и ему естественно ко всем указаниям прислушиваться; кто нашел, что могут ему сказать чужие звуки? Сколько бы ни звучали они – они не для его уха, не для его внимания; в его душе, полной гармонии, им нет места.
XIV
И так во всем в истории; так для всего, и так же для нас было бы в отношении к церкви нашей, если бы мы не были около нее посторонними людьми, «иноплеменными воинами, призванными по чужому делу на долгую, скучную ночь»[188]. Мы возвращаемся вновь к частному вопросу, который вызвал все эти рассуждения: следует ли церкви допустить верующим в нее отступание от цельности христианской жизни? следует ли стране, входящей[189] в состав церкви Восточной кафолической, допустить пропаганду в своих пределах католичества и протестантства? Конечно – нет; и не только пропаганды, но и очень беззастенчивого выражения своего особого утверждения, какой-либо яркости, сияния на солнце, которое над нивою, Богом взращенною, Богом сохраненною должно сиять только для этой нивы.
Что за непонимание истории требовать противного? Что за усилие, чтобы церковь наша, выражая некоторое утверждение, вошла и в смысл того, чего жизнь и сущность есть только отрицание этого утверждения. Если бы православие отпало от католичества, выделилось из него как ветвь, – возможно было бы ей, умирая в истории, возвратиться в единичных своих членах, верующих, к древнему стволу, к ветхому корню их всех и ранее питавшему. Но что значит для православных стать католиками? Какой смысл присоединиться церковно к Западу? Не иной, как чтобы повторять за другими «нет, нет», в то же время угасив в себе всякое «да», к которому это «нет» могло бы относиться. Истина, на семи Вселенских соборах установленная, показалась недостаточною для слабоверного Запада: они ее дополнили[190]; слова Спасителя – не точными: они их переделали[191], запретили их произносить вслух верующим[192]. Что делать нам: они усомнились, мы не сомневаемся; если с ними усомнимся и мы, в чем же усомнимся, наконец, в каком предмете веры? Не остается никакого, не остается его для самого католичества, которое в точном историческом смысле есть только мятеж против православия, и с его исчезновением должен пропасть, как шум удара ветра в дверь, когда нет более двери. И вот почему перед шумящим ветром она не должна раствориться; не для того она, для чего он; есть сокровище у ней свое особенное, и к нему приникнув, его охраняя, она до остального не имеет дела, к его усилиям – глуха, к его страданию, нужде – слепа, на его вопросы – нема.
XV