Не могу не обратить этих слов в особенности к вниманию молодой и. прекрасной (если не обманет) надежды нашей литературы, сына его покойного брата Мих. Серг. Соловьева Серг. Мих. Соловьева. Он очень, по-видимому, размышлял над этими темами; ему – долго жить, много писать. Тема эта – великая, необъятная. В ней можно совершенно запутаться, войдя не в ту дверь. И мне хочется указать ему настоящую. Все изложенное мною о VII главе моральной философии и есть ответ, который мне тогда же хотелось, но я не мог дать на некоторые резкие, но полные непонимания его упреки в отношении меня, помещенные в письме-статье о любви и поле в «Вопросах Жизни» за 1905 год. «Покрывала Изиды не надо открывать», т. е. подымать его перед миром, показывать, делать находящееся под ним базарным: не надо, ибо тогда тотчас «Изида и божество» превратилась бы в ничто, персть, может быть, – гниль, зловоние. Ей-ей, молитвы и не было бы, начни ее выбивать на барабане; но самому и уединенно, ночью, крадучись, можно и нужно «войти под покров Изиды», «чтобы научиться всякой мудрости». И назавтра сказать, что ничего не было и нигде не был. Так именно хорошо был затаен Нафанаил, «которого никто не видел» – кроме Христа…
Из «Мимолетного» 8 июля 1915 г.
Многообразный, даровитый, нельзя отрицать даже гениальный Влад. Соловьев едва ли может войти в философию по обилию в нем вертящегося начала: тогда как философия прибежище тишины и тихих душ, спокойных, созерцательных и наслаждающихся созерцанием умов. Соловьев же весь б. шум и нельзя отрицать – даже суета. Самолюбие его было всепоглощающее: какой же это философ? Он был ПИСАТЕЛЬ с огромным вливом литературных волнений своих, литературного темперамента – в философию. Он «вливался» в философию, как воды океана вливаются в материк заливами, губами и всяческими изгибами: и пенился, и плескался, и обмывал «философские темы» литературным языком и литературною душою.
Это еще более, нежели к философии, относится к его богословию. В нем не было sacer[225] и не было sapiens[226]. Вот в чем дело.
В КОРНЕ – писатель, один из даровитейших, один из разностороннейших в России. Ему параллели лежат – в Пико-де-Мирандолла, в Герцене. Но какая же параллель ему в Канте или в Декарте? В Беркли или в Малебранше?
Небо философии безбурно. А у Вл. Соловьева вечный ветер. И звезды в этом философском небе – вечны, а «все сочинения». Влад. Соловьева были «падучие звездочки», – и каждая переставала гореть почти раньше, чем вы успевали сказать «желание». Что-то мелькающее. Что-то преходящее. Потом это его желание вечно оскорблять – фуй! Какой же это философ, который скорее ищет быть оскорбленным, или равнодушен к оскорблению, и уж никогда решительно не обидит другого. Его полемика с Данилевским, со Страховым, с (пусть нелепыми) «российскими радикал-реалистами», с русскими богословами, с «памятью Аксакова, Каткова и Хомякова» до того чудовищна по низкому, неблагородному, самонадеянно-высокомерному тону, по отвратительно газетному языку, что вызывает одно впечатление: «фуй! фуй! фуй!»
Проза его, я думаю, вся пройдет. Просто он не будет читаться иначе как для темы «самому написать диссертацию о Соловьеве». Но ведь так и Пико-де-Мирандолла «еще существует».
Но останутся вечно его стихи… Он как-то сравнил с камнями русских поэтов: помню, «Пушкин – алмаз», «Тютчев – жемчуг». Ему есть тоже какой-то самостоятельный камень, особый, ценный, хороший. «Кошачий глаз»? (очень красивый и без намеков) – топаз? аквамарин? Может быть – красивая, редкая, «настоящая персидская» бирюза? или кроваво-красный (изумруд, что ли? но он, кажется, зеленый)? Не знаю. Я хочу сказать, что в поэзии его положение вечно и прекрасно. Оно где-то между Тютчевым и Алексеем Толстым. Но в некоторых стихо творениях он даже единственно прекрасен. Между прочим как он неблагороден и немудр в прозе, – в стихах он и благороден и мудр. Отчего – не понимаю.
Между прочим, лично, он положил на меня впечатление какого-то ненасытного заведования, «ревнования» к другим и – оклеветания. Он почти не мог выносить похвалы другому или, особенно если заметит ваше тайное, «вырывающееся» лишь, восхищение к другому. Тут он точно ножницами «отхватывал» у вас едва вырвавшийся кусочек похвалы, (о Гилярове-Платонове: слова его ужасные, если б была правда, что «он был атеист», «ни в какого» Бога не верил» и «никакой религии не имел»). Единственно, где он жестко остановил меня, – было о Стасюлевиче (коего я очень не люблю), – и я почти благодарен, что он остановил меня. Иначе впечатление от него (С-ва) осталось бы во мне каким-то сплошным мраком.
Рцы незадолго до своей смерти сказал мне очень меня удивившее слово: «Я все время чувствовал его завистливым, – пока, сидел с ним у вас». Удивительно. Рцы очень зорок. Сказал это он мне без моего вопроса, «сам» и как «свое».
Грусть – всегда у меня о С-ве. Я его не любил. Но что он глубоко несчастен и каким-то внутренним безысходным (иррациональным) несчастием – это было нельзя не чувствовать.