— Ах, Саша! Неужели и ты только комок красивого пушечного мяса, без нервов и мозгов? Неужели ты никогда не поднимешься и не воспаришь духом? А впрочем?.. Ты создан для мира сего. Что же, — со злобой воскликнул Мацнев, — бей ворону, бей сороку! Что попалось — бери, хватай, люби, торопись захватить себе побольше счастья, побольше моментов, когда сладострастно сжимается сердце и мир кажется прекрасным, когда чухонка-горничная рисуется богиней красоты, а балетная корифейка мнится недосягаемым идеалом. Лови момент. Тебе ли, мазочке Саше, понять весь глубокий смысл жизни и любви без удовлетворения… Но только… Не гонись за идеалами Крейцеровой сонаты. Не ищи чистоты любви, но ищи только красоты. Тогда, когда ты возмутился поступком Гриценки, все видели благородство твоей души, а я видел красоту твоего гневного тела. Молодчик Саша. Так им и надо! Пора бросить и забыть все эти пережитки крепостного права. Пора стать людьми. Но помни, милый Саша, что людьми на военной службе стать нельзя.
— Но… почему? — сказал Саблин. — Как нельзя? Напротив. Именно на военной. Ведь это рыцарство. Ведь это высшее отречение от себя, проведение в жизнь самого великого завета Христа.
— Ах, Саша! Ребенок Саша. И притом необразованный ребенок. Ты веришь в это: a Dieu mon ате, та vie аи roi, топ cceur aux dames, l'honneur pour moi!
— Оставь меня, — бледнея сказал Саблин. — Неужели без пошлости вы не можете обойтись!
— Прелестно! Очень хорошо сказано.
— Иван Сергеевич, я серьезно прошу, — вставая, сказал Саблин. Мацнев остался на софе, оглядывая с головы до ног возмущенного Саблина.
— Ну, может ли когда-либо женщина быть так красива, как красив юноша, — тихо, как бы сам себе, сказал Мацнев.
Саблин пожал плечами и вышел из библиотеки.
В кабинете все так же играли. Гриценко гневно кричал на Степочку:
— Я не понимаю, Степан Алексеевич, как можно! Как можно так ставить! Что ты издеваешься надо мной?
— Не кирпичись, милый друг. Спокойствие, спокойствие прежде всего.
— Да бросьте, господа, — говорил Маноцков. — Я ставлю еще пятьдесят. Идет? Дайте мне карту.
— Куплю и я… — сказал сидевший поручик.
Ротбек спал в самой неудобной позе на трех стульях, и его розовое, еще безусое лицо раскраснелось, и он походил на большого ребенка. Захар в столовой наливал чай и носил его господам. Саблин пошел домой. Ему хотелось одного — спать и сном сломить все ощущения этого вечера и ночи.
VI
Во втором эскадроне занятий не было. Все окна обширной казармы с рядами железных коек, аккуратно постланных серыми одеялами, с подушками и фуражками, висевшими над ними, были открыты настежь. У окон стояли без дела скучающие солдаты и смотрели на большой усыпанный песком двор. Одна сторона этого двора была отделена высоким жердевым забором, образовавшим со стеною узкий коридор. Поперек коридора были устроены препятствия: земляной вал, канава, плетень, лежало бревно, обмотанное соломой. Солдаты перегоняли через них лошадей, выпуская их по одной и подгоняя хлыстами-бичами. Там слышались крики и бегали люди, разлавливая лошадей. В другом конце двора учили рубить. Были поставлены прутья в деревянные крестовины, и солдаты проезжали мимо них, стараясь срубить прут. У гауптвахты, где стояла полосатая будка и на стойке лежала начищенная труба, ходил затянутый в мундир часовой. Солнце радостно заливало двор лучами, ярко блестело и отражалось в луже и придавало двору с учащимися солдатами, бегающими людьми и офицерами, кучкой столпившимися посередине, веселый и праздничный вид. Тянуло на волю, в поля, в зелень лесов.
Люди второго эскадрона лежали на подоконниках, смотрели в окна и делали свои замечания. Песенники, только что напившиеся чая, стояли у окна отдельной кучкой.
— Гляди, гляди! Унтер-офицер-то! В четвертом, ишь какой, так и норовит по ляжке бичом попасть, как промахнется солдат, — говорил Артемьев, лупоглазый, белокурый парень, показывая на смену, обучавшуюся рубке.
— Знакомое дело, — сказал черноусый бравый ефрейтор Недодай. — Так старания больше будет.
— Господи! — сказал Артемьев, — я всегда итак стараюсь, даже молитву творю. Ну иной раз просто ошибется рука, иль лошадь не потрафит, ну и не попал. А тут сейчас и жиг! И пожалиться не смей, я, говорит, по лошади хотел, да ошибся. Куда тебе ошибся. Так и норовит по ноге или по шее, где больнее, оплести кнутом.
— У меня на шее две недели шрам не заживал — зудело… — сказал другой молодой солдат, белолицый, румяный, черноглазый Собцов.