Это окажется тем более трудно или даже вовсе невозможно, что суверенность, не будучи господством, не может управлять этим научным дискурсом наподобие какой-то архии [первопринципа] или принципа ответственности. Как и господство, суверенность определенно делается самостоятельной благодаря выставлению жизни на кон; она ни с чем не связана, ничего не сберегает. Но в отличие от геглевского господства, она не должна даже стремиться к тому, чтобы сохраниться самой, собрать себя или собрать прибыль от себя и от собственного риска, она "не может даже определяться как некое имущество". "Я держусь за это, но стал бы я так за это держаться, если бы у меня не было уверенности в том, что с таким же успехом я мог бы над этим посмеяться?" (MM). Стало быть, в этой операции на карту ставится не самосознание, не способность быть подле себя, хранить себя, блюсти и наблюдать себя. Мы не в стихии феноменологии. По этой первой черте - в рамках философской логики нечитаемой - можно признать, что суверенность не управляет собой. И не управляет вообще: ничего не диктует ни другому, ни вещам, ни дискурсам с целью произвести смысл. Именно в этом состоит первое препятствие для той науки, которая, по Батаю, должна соотносить свои объекты с суверенными моментами и, как и всякая наука, требует порядка, соотнесенности, различия между основным и производным. "Метод медитации" не скрывает этого "препятствия" (выражение Батая). (...)
Мы знаем, что, как только суверенность захотела бы подчинить себе кого-либо или что-либо, она позволила бы диалектике поймать себя, подчинилась бы рабу, вещи и труду. Она потерпела бы неудачу вследствие того, что захотела бы восторжествовать и сделала бы вид, что за ней сохраняется преимущество. Господство, напротив, становится суеверным, когда перестает опасаться неудачи и пропадает как абсолютная жертва своего собственного жертвоприношения8. Значит, и господин, и суверен равным образом терпят неудачу, и обоим их неудача удается: одному благодаря тому, что он придает ей смысл своим порабощением опосредованию раба - это также означает потерпеть неудачу в том, чтобы упустить неудачу, - другому же благодаря тому, что он терпит абсолютную неудачу, а это означает одновременно утрату самого смысла неудачи и обретение нерабства. Это почти неприметное различие, которое не является даже симметрией лицевой и оборотной сторон, должно, повидимому, регулировать все "скольжение" суверенного письма. Оно должно надрезать тождество суверенности, которое всегда под вопросом.. Ведь суверенность не имеет никакого тождества, она не есть самость, для- себя, к себе, подле себя. Чтобы не управлять, т.е. чтобы не порабощать себя, она ничего (прямое дополнение) не должна подчинять себе, т.е. не подчиняться ничему и никому (рабское опосредование непрямого дополнения): она должна растрачиваться без остатка, без всякой сдержанности, теряться, терять сознание, терять память о себе, свою внутренность; против Erinnerung, против ассимилирующей смысл скупости, она должна практиковать забвение, ту aktive Vergesslichkeit, о которой говорит Ницше, и - последний порыв господства не стремиться больше к тому, чтобы получить признание.
Отказ от признания одновременно предписывает и запрещает письмо. Точнее, он проводит различие между двумя видами письма. Он запрещает то письмо, которое проецирует след, через которое воля, в качестве господства, стремится сохраниться в этом следе, получить в нем признание и восстановить свое присутствие. Это с таким же успехом и рабское письмо, потому оно и презиралось Батаем. Но это презираемое рабство - не то же самое рабство, которое начиная с Платона осуждается [философской] традицией. Платон имеет в виду рабское письмо как техне, которое безответственно в силу того, что в нем исчезло присутствие произносящего дискурс человека. Батай, напротив, имеет в виду рабский проект сберечь жизнь - фантом жизни - в присутствии. В обоих случаях, правда, опасения вызывает некая смерть, и как раз эту их общность и надлежало бы тщательно обдумать. Проблема оказывается тем более трудной, что суверенность одновременно назначает для себя какое-то другое письмо: то, что производит след как след. Последний является следом лишь в том случае, если присутствие в нем безвозвратно скрадено, с самого первого его обещания, и если он конституируется как возможность абсолютного изглаживания. Неизгладимый след - это не след. Таким образом, нам надлежит реконструировать систему батаевских положений, касающихся письма, этих двух отношений - назовем их низшим и высшим - к следу.
1. В целой группе текстов суверенный отказ от признания предписывает изглаживание написанного. Например, поэтического письма как письма низшего: