Эта напряжённость суда истории чувствуется почти в каждом пассаже исторических трудов Тацита. Вот что пишет, например, И.М. Тронский: «Одна из наиболее интересных черт повествовательного искусства Тацита – драматизм рассказа, проявляющийся и в общем построении его исторических трудов, и в разработке отдельных эпизодов. Первые три книги «Истории» образуют обширное драматическое полотно гражданской войны 69 г. В «Анналах» история Рима при Тиберии и сохранившиеся части о правлении Клавдия и Нерона развертываются как драма в ряде актов, где выдвинуты на первый план основные носители действия, с кульминационными пунктами и ретардациями. В эти пространные «драмы», охватывающие по нескольку книг, вплетен ряд малых «драм, драматически развертывающихся эпизодов. Для примера укажем из «Анналов» на конец Мессалины (книга XII), матереубийство, совершенное Нероном (книга XIV), заговор Пизона (книга XV). Сила Тацита не столько в пластичности изображения внешнего мира, сколько в патетических картинах человеческого поведения. Повествования о военных действиях менее всего удаются Тациту и часто принимают характер несколько однообразной схемы». Итак, патетический драматизм у Тацита – это первое, на что указывают исследователи. Но это еще далеко не все. Прежде всего, в работах о Таците и об его историзме прямо выдвигается на первый план господствующий у него принцип сценической обработки истории, причем эти исторические сцены у Тацита почти всегда стихийны, рассчитаны на страшное воздействие и поражают своими трагическими эффектами. «Мастерство описания» («экф – расы») очень ценилось в риторической школе. Тацит изощряется по преимуществу в описаниях страшного. Такова картина бури на море, застигшей флот Германика (Анналы I 70). Охотно описываются пожары: пожар и разграбление Кремоны (История III 33), взятие и пожар Капитолия (там же, III 71–73), пожар Рима при Нероне (Анналы XV 38). Политические процессы, происходившие в сенате по обвинениям в оскорблении величества, превращаются у Тацита в целые ансамбли, где сенат как фон противопоставляется ряду действующих лиц. «римская литература, – по словам Белинского, – не представляет ни одной хорошей трагедии; но зато римская история есть беспрерывная трагедия, – зрелище, достойное народов и человечества, неистощимый источник для трагического вдохновения».
Лукреций создает грандиозные картины возникновения всего мироздания и вообще весь проникнут пафосом универсализма. Но ни у кого, как у Лукреция, не выступает так отчетливо интуиция маленькой человеческой индивидуальности, часто ничтожной и жалостной, которая стонет, плачет и, в конце концов, гибнет под напором неотвратимых сил природы и общества.
Гораций воодушевлен сознанием необозримых пространств римской империи, небывалой властью императора, которого боится всякий житель самой отдаленной страны, вообще смелостью и отвагой человека, которому теперь уже не страшны никакие моря и океаны. Об этом говорят его знаменитые оды, которым потом будут подражать все европейские классицисты. А с другой стороны, тот же Гораций прославился на весь мир своими изящными стихотворениями, в которых он вместо грандиозных войн, мировой политики и общественной деятельности призывает к мирной и дружеской пирушке, к самой обыкновенной и простой, а часто и игривой и кокетливой любви с той аргументацией, что мы-де все равно скоро все погибнем. Приведём в данном случае один из вольных переводов А.С. Пушкина оды Горация. Русский поэт прибегает здесь к своему излюбленному четырехстопному ямбу, к тому самому стихотворному размеру, которым будет написано и его послание к другу Пущину. Пушкин здесь ломает традицию и, в отличие от знаменитого «Памятника», отказывается от всякого пафоса и видит в римском создателе хвалебных од тонкого лирика. Лирическое и пафосное начала прекрасно сочетаются в поэтическом наследии римского классика.
Даже у Овидия, который прославился изяществом своих образов, а также декламационной певучестью и пластикой своего стиля, мы находим такие монументальные картины, как полет по воздуху Дедала и Икара на своих искусственных крыльях или безумное дерзание Фаэтона, который захотел управлять колесницей самого Солнца и ценой собственной гибели пролететь все мировое пространство. («Метаморфозы»)
Это ещё раз доказывает, как индивидуальное, личностное и универсальное начала прекрасно сочетаются в римской литературе. А.С. Пушкин, большой поклонник Овидия, отдавал должное и Горацию, переведя его знаменитый «Памятник». А в вольном переводе оды «К Помпею Вару», обозначенном как «Из Горация», поэт отдал дань лирическому началу, убрав всякий пафос: