Томас Гоббс (Thomas Hobbes) и Джон Локк (John Locke) суммировали итоги революции на философском уровне, с той лишь разницей, что первый подчеркнул роль государственного насилия, тогда как второй акцентировал необходимость правовых норм и либеральных институтов. Несмотря на кажущееся противоречие, эти два мыслителя великолепно дополняют друг друга, демонстрируя читателю не только две стороны сложившегося политического порядка, но и два этапа его формирования. Государственное насилие, описанное Гоббсом в «Левиафане», не могло не находиться на первом плане в эпоху революционных переворотов, когда институты либерального порядка еще только создавались — с помощью того же насилия. И напротив Локк, живший в более позднее время, заставший торжество «Славной революции» и нового социально-политического порядка, мог позволить себе куда более гуманный взгляд на вещи, акцентируя необходимость свободы, благодаря которой в обществе будет достигнуто состояние мира и доброжелательности. Однако не надо заблуждаться относительно классового характера идей Локка. Понятие гражданина для него неразделимо с понятием собственности. И хотя собственность является, с точки зрения Локка, таким же естественным правом, как и право на жизнь, она, парадоксальным образом, не только не распределяется равномерно между людьми (как сама жизнь, например), но и вообще недоступна для значительной части — большинства людей, которые, таким образом, не могут являться полноценными представителями гражданского общества.
По сути доброжелательная философия Джона Локка, легшая в основу последующих идей либерализма, является гораздо более жестокой и бесчеловечной, чем трезвые констатации Томаса Гоббса, который лишь сформулировал принципиальную неизбежность для государства принуждения и насилия. Но именно Локк сумел выразить ключевые идеи нового политического порядка, удивительным образом совмещавшего неравенство граждан с уважением к личности и постоянную готовность власти к насилию и принуждению — с уважением к правам человека.
«Власть на основе закона (rule of law), с одной стороны, отнюдь не означала отказа от классового интереса, который в первую очередь был выражен в последовательной защите капиталистической собственности, а с другой стороны, позволяла замаскировать эксплуатацию так, как не могло ни одно из докапиталистических обществ», — пишет английский историк Колин Моерс[715]
. По его мнению, «историческая новизна английского государства состояла в том, что оно могло одновременно активно вмешиваться в экономические и правовые отношения и преобразовывать их в интересах капитала, но в то же время сохранять видимость нейтральности и незаинтересованной объективности»[716].В свою очередь собственники, доверяя правительству, представлявшему именно их интересы, готовы были с гораздо большей легкостью расставаться со своими деньгами, превращаясь в добросовестных налогоплательщиков, а парламент, со своей стороны, контролируя министров, предоставлял им широчайшие полномочия, которых часто не было у должностных лиц монархических режимов. Установление нового буржуазного режима в Англии привело к тому, что полномочия, которые парламент упорно не желал предоставлять правительству Стюартов, были с легкостью предоставлены парламентом новой власти. «Отныне, — иронизирует Брендан Симмс, — сильное государство и большое правительство стали такой же естественной чертой английской жизни как ростбиф и теплое пиво» (Strong government — and a large state — were thus to become as English as roast beef and warm beer)[717]
.