я не стал бы беспокоить Вас снова письмом и просьбой, если бы не произошло одного явления, о котором я пишу Вам. Повторяю, значит, что сам по себе я больше бы не упоминал о Вашей рецензии, ибо все это дело не только не нарушило, а даже укрепило дружественные отношения между нами, а это, конечно, поважнее всяких критик и рецензий. Но есть обстоятельства, которые, вероятно, оправдают в Ваших глазах мое теперешнее письмо, а во всяком случае, Вам и как философу, и как просто человеку, оказывающему мне такое внимание, будут интересными.
Книга моя застряла. Не только 50 экз<емпляров>, на продажу которых Вы надеялись, но и десятка[1547] еще не продано[1548]. В магазины сдана маленькая часть, а новых требований нет. Тем более, книга дорогая[1549], а несмотря даже на дорогую цену, в случае распродажи всех экземпляров не получилось бы чистого дохода, достаточного даже для второго издания. Публикации съели массу денег. Но дело тут даже не в этом, а вот в чем.
Общий тон, возвышающий и топящий
[1550] новых поэтов, дает забравшая себе власть «модернистская» школа. Я был на фиксе у одного из «глав» ее, поэта-мастодонта, ихтиозавра в поэзии. Его книги ужасны, стихи лишены даже «напевности» (глупое, модное слово, вместо чудного русского слова «певучесть»! Все равно как «чащоба» (для рифмы к утроба)[1551] вместо гениальной: чаща, сразу, звуками самими, народными, вводящей в глубину леса!), самой элементарной. У этого «пииты» собирается вся модная «клика». Как я узнал, появление моей книги вызвало там негодование. Сам глава не говорит обо мне иначе как с краской в лице. И это все потому, что я не хочу кадить там и преклоняться («Помилуйте, видно, он ни с чем, что ему говоришь, не соглашается. Хочет идти своим путем. Боюсь, что он будет похоронен. И еще что-то пишет о поэзии, не говорит что! Хо! Это дело всей жизни, а он хочет в год, в два написать целое сочинение. Вероятно, чепуха! Посмотрим, посмотрим!» подлинные слова, произносившиеся с мелкой завистью!).
Я отдаю должное «модернистам». У меня у самого много совершенно нового и в форме и в содержании. Но мне противны деланный мистицизм, деланное кривлянье, деланная
[1552] наглость, которые я встретил и в личном сборище у «главы», и в поэзии. Не могу же я неискренне и подло притворяться и кадить!
И вот там решено меня утопить. Ляганья печатные (не критика, а именно ляганья) уже начались. Это хороший симптом. Если бы книга была бездарной, нечего было бы и злиться. Значит, что-то есть, что нужно лягать.
Но ведь публика глупа. Она не знает подкладки (мелочно-пакостненькой подкладки) травли, для нее ругаемая книга похоронена, если ругань проста, без скандала. Если есть скандал, тогда другое дело. Результат налицо. Книга останется на полках, не идет.
Надежда на «Новое Время» теперь потеряна (ведь читают 300 000 человек, это что-нибудь да значит). Вы сами знаете теперь, что я не в «мундире» явился на Парнасе[1553], ведь эту одежду одели Вы не по книге, а по постороннему, оказавшемуся после несправедливым, соображению. За критику всей книги, но подробную и обоснованную, я был бы только благодарен.
Вот у меня теперь такая к Вам просьба. Если Вы сами не хотели бы больше писать обо мне, то ведь у Вас есть знакомые в редакции. М<ожет> б<ыть>, Вы были бы добры, приняв во внимание то, что я описал теперь, поговорить с ними и попросить их разобраться в моей книге. А то, оказывается, все «Н<овое> Вр<емя>» меня не признало (ибо заметка была в «Библиографии», т<о> е<сть> как бы от самой газеты). А от того лагеря изойдет только травля (критики, конечно, не будет). Я не столько лично забочусь о себе, сколько принципиально. Евреи поддерживают своих и кричат о них, а русскому в настоящее время войти в литературу почти невозможно, возможно только путем подлизывания. А я к этому органически неспособен, так же ненавижу и саморекламу. Боюсь я только за судьбу той работы, о которой я Вам говорил[1554]. Ведь создадут такое положение, что я не найду издателя. Одним словом, русскому человеку теперь крышка, и я, не будучи ничьим «гробом», наблюдаю это просто как характерный факт. Действительность и есть действительность. В этом-то и трагедия.
Все это и хотелось мне Вам, как человеку пламенному, высказать. Простите, что снова тревожу. Сердечн<ы>й привет Вашим.