Чей выигрыш в итоге оказался реальным, а чей — эфемерным? Если подходить к этому вопросу с позиций историзма, то дать на него однозначный ответ достаточно сложно. Как заметил по поводу ситуации, сложившейся в Европе и во всем мире после Утрехта, П. Шоню, «хотя за Англией было будущее, Франции принадлежало прекрасное настоящее.[1353]
Это замечание выдающегося историка можно отнести и в целом к той эпохе, носившей ярко выраженный переходный характер, и непосредственно к той ситуации, которая складывалась на международной арене после завершения серии общеевропейских войн конца XVII — начала XVIII в. Новые тенденции и в политическом, и в общественном развитии еще только начинали проявляться, не всегда были заметны современникам, а самое главное на их пути стояло множество препятствий, которые было не так-то просто преодолеть. Это впоследствии англо-саксонские историки могли ставить в заслугу Харли и Болинброку, что при заключении мира с Францией они предпочли добиваться «материальных выгод», а не «унижения старого тирана [Людовика XIV. —Существуют различные оценки Утрехтского мира в целом, однако большинство авторов сходится на том, что он положил предел гегемонистским притязаниям Людовика XIV и объективно свидетельствовал об относительном ослаблении Франции (хотя ее силы отнюдь не были подорваны и по-прежнему значительно превосходили силы ее соседей), и в то же время ознаменовал превращение Британии, с одной стороны, в одну из ведущих европейских держав, а с другой — в лидера на морях и в колониях. Правда, степень и того и другого оценивается по-разному.[1356]
Не вдаваясь в полемику по данному вопросу, отметим, что Утрехтский договор зафиксировал определенное равновесие, установившееся между Англией и Францией как крупнейшими игроками Старого Света.Как отметил английский историк Ч. Петри, «Величайшей заслугой этого [Утрехтского.
Отмеченное нами различие в целях, ставившихся англичанами и французами в ходе Войны за испанское наследство, в то же время не означало различия в способах их достижения. Поэтому, возвращаясь к предмету нашего исследования, необходимо подчеркнуть, что подходы Лондона и Парижа непосредственно к решению проблем, связанных с Североамериканским континентом, отличались не столь существенно. Самое главное состояло в том, что независимо от того, где в то время находились основные интересы Англии, судьба всех компонентов испанского наследства решалась все-таки на полях сражений в Европе. Именно победы, одержанные Мальборо, позволили английским дипломатам в ходе мирных переговоров выдвинуть требования уступок в колониях (а также в колониальной торговле). Сам по себе исход борьбы в самой Северной Америке повлиял на позицию, занятую державами, не слишком значительно. На Ньюфаундленде и на побережье Гудзонова залива (уступки которых англичане добивались с самого начала) им не удалось достичь крупных военных успехов. Более того, если на севере сохранялось хотя бы определенное равновесие, то практически весь Ньюфаундленд к концу войны находился в руках французов. Однако именно эти территории, с точки зрения Лондона, представляли наибольшую ценность, что было связано с тем, что в них были заинтересованы в первую очередь коммерсанты и судовладельцы самой Англии. В этом смысле присоединение к английским владениям Акадии было более случайным. Точнее, оно было вызвано не только заинтересованностью метрополии (хотя она тоже, несомненно, была), но прежде всего давним стремлением Массачусетса обезопасить свои границы и получить доступ к природным ресурсам соседней французской колонии, ради чего бостонцы были готовы пойти на крупные затраты и значительные усилия. Можно сказать, что захват Пор-Руайяля явился первым совместным англо-американским предприятием, в котором метрополия и колонии сыграли разные, но дополняющие друг друга и взаимосвязанные друг с другом роли.