В эту ночь от станции, глубоко проваливаясь в снег тяжелыми бутсами, шла женщина. Рваное мужское пальто, подвязанное веревкой, мокрыми полами обхватывало ее колени, черный платок съехал на плечи, седые пряди волос прилипли к щекам. Женщина часто останавливалась и прислушивалась к собачьему вою. В калитке оторванная доска задела ее за плечо, а с крыльца поднялся одичалый пес и, прижимая к затылку уши, двинулся ей навстречу. Женщина протянула к нему руки, чуть слышно пошевелила губами. Пес с коротким визгом упал на снег и пополз к ней на брюхе… Женщина обняла его за шею и достала из кармана ключ. Потом поднялась на ступеньки, открыла дверь, зажгла огарок свечи, и от освещенного окна упала желтая тень, которую увидел Кочерыжка.
Собака не приходила. Два дня ждал ее Кочерыжка, глядя на огонек, светившийся через дорогу. Теперь оттуда часто доносился хриплый, сердитый лай. Слышно было, как пес кидался к забору и до конца улицы провожал идущих мимо отрывистым лаем. Он сторожил свой дом. Ночью никто уже не слышал его жалобного воя и не грозил заткнуть ему глотку дубиной. Из разговоров соседей Кочерыжка знал, что в домик Самохиных вернулась одна старуха — Марья Власьевна… Бабка Маркевна, никуда не уезжавшая во время войны, считала себя хозяйкой опустевшего поселка с заколоченными домиками. Ей казалось, что именно она, оставаясь здесь, под немецкими бомбами, уберегла от разрушения весь поселок. И как хозяйка встречала она всех возвращающихся, приветливо и жалостно, не скупясь ни на сочувствие, ни на вязанку дров для захолодавших людей. Первая являлась она к семьям, еще не обогревшим пустые углы, и, прислонившись к косяку двери, зябко кутаясь в клетчатую шаль, говорила:
— Ну вот, слава те господи! Вернулись! На родном пороге не обобьешь ноги!
И тут же зорко примечала она чьи-то заплаканные глаза, горестно покачивала головой, кляла душегубов фашистов, вытирала концом платка слезы и утешала:
— Что делать, милушка, война… Уж теперь не вернешь и сама в могилку не полезешь. Скрепи сердце, как ни есть… Небось не одна поплачешь, люди с тобой поплачут и над твоим и над своим горем… Все вместе — легче будет…
Серенькое востренькое лицо ее, теплые руки с темными жилками, слезы и сочувствие успокаивали. Не одна осиротевшая женщина выплакала свое горе вместе с Маркевной. Поплакав, бабка Маркевна деловито распоряжалась:
— Печку-то спробуй — не дымит ли? Да пойдем ко мне: дровишек сухоньких дам или кипяточку отолью.
Бабка Маркевна жила одна, но с утра до вечера у нее толокся народ: женщины, ребятишки. Каждому что-то было нужно. Иногда на широкой лавке под печкой сидел у бабки чей-нибудь закутанный ребенок, и бабка, придя со двора, говорила:
— Ишь Бог послал… Чей же это? Сафроновых али Журкиных? — И сама себе отвечала: — Небось Журкиных… Она нынче к снохе в город уехала…
Погремев в печи заслонкой, Маркевна вытаскивала горячую картофелину, дула на нее, перебрасывая с ладони на ладонь, и подносила ребенку:
— Накось… Погрей ручки да скушай!
Теперь бабка Маркевна часто сидела у Петровны и, указывая на домик Самохиной, с обидой говорила:
— Я к ней, а она от меня… я во двор, а она в дом… Вижу, лица на ней нет.
— Да-да, — подтверждала Петровна, — чуждается она людей… а бывало, как работала библиотекаршей на заводе, от одних ребят отбою не было, сама всех привечала.
Маркевна освобождала от шали востренький подбородок и шумно сморкалась.
— Всхожу это я в сени, а у самой сердце не на месте… И ее жалко, и навязываться тошно… Только думаю себе: горе-то что петля на шее, если некому растянуть ее, она всего человека захлестнет. — Маркевна оглянулась на Кочерыжку и вдруг зашептала: — Ведь одна-одинехонька вернулась. Игде невестка, игде внучка ейная. Всё небось в земле сырой похоронено. Как не бывало да не было. И сама-то вся рваная, пальтишко худенькое…
— О-хо-хо… — подперев щеку рукой, вздыхала Петровна. — Ведь полным домком жил человек! Да где же это она всех растеряла-то?
Но Маркевна уже снова перешла от сочувствия к обиде:
— Да разве в ней человецкая душа осталась? «Голубушка, — говорю, — милая ты моя, одна, что ли, в свой домик возвернулась?» А она это как глянет на меня, руками за стол схватилась да как крикнет: «Не спрашивай!» Батюшки мои! Ровно я ей в сердце иголку всадила… — Маркевна закрылась платком и заплакала.
Петровна мельком взглянула на Кочерыжку. Лицо у него было серое, губы дрожали, в глазах стоял испуг.
— Уйди ты отсюда! Что за ребенок такой?! — рассерженно крикнула Петровна и, схватив Кочерыжку за руку, вытащила его в кухню. — Ступай оденься, погуляй хоть с ребятами! — Она бросила ему шинельку и платок. — Ступай, ступай! Вот всегда эдак-то: прилипнет к лавке и сидит на нервы действует, — объясняла она бабке Маркевне, возвращаясь в комнату.