И тут произошло странное. Заявление госпожи Мозес подвергло меня в смущение, и я потянулся за десертной ложкой, чтобы что-нибудь съесть. Однако ложки не оказалось на том месте, где я ее оставил. Я пошарил глазами по столу и увидел, что она в компании с другими десертными ложками медленно ползет к вазе с искусственными цветами. Ага! — подумал я и укоризненно взглянул на дю Барнстокра. Но знаменитый престидижитатор, казалось, был сам изумлен не менее, чем я. Глаза наши встретились, он едва заметно пожал плечами и, осторожно повернув голову, поглядел на господина Мозеса. Но и господин Мозес не был в этом повинен. Поднеся кружку к губам, он с пьяным изумлением следил за ложечным шествием, а потом со стуком опустил кружку на стол и уставился на хозяина. Хозяин знать ничего не знал. Повернувшись к обществу боком, он весь ушел в разливание бренди по рюмкам. И тут я услыхал хихиканье. Кайса стояла за спиной Симонэ, пунцовая, и поводила плечом, прикрывшись ладонью. Симонэ, задумчиво глядя в потолок, держал ее за коленку.
— Ах, какое столовое серебро у графа де Пё! — произнесла госпожа Мозес, безмятежно глядя на самодвижущиеся ложки.
— Безобразие, — сказал Хинкус — Сколько можно занимать душ?
Дю Барнстокр хотел ответить что-то успокаивающее, но я остановил его.
Послушайте, — сказал я. — Кто-нибудь приехал сегодня утром?
Только вот эти господа, — сказал дю Барнстокр.
— Мы приехали вчера вечером, — сварливо возразил Хинкус — И уже вчера вечером не было горячей воды… Я спрашиваю, сколько можно сидеть в душе? Постучите!
Тут дю Барнстокр повернулся и посмотрел на меня. По-видимому, он тоже сообразил, что в душе быть некому.
— В самом деле, инспектор, — проговорил он нерешительно. — Может быть, действительно, постучать? На секунду в воображении моем возникло видение скелета, мурлыкающего песенки и моющего у себя под мышками. Я рассердился и толкнул дверь. И конечно же, дверь открылась. И конечно же, в душевой никого не было. Шумела пущенная до отказа драгоценная горячая вода, пар стоял столбом, на крючке висела знакомая брезентовая куртка погибшего альпиниста, а на дубовой скамье под нею бормотал и посвистывал старенький транзисторный приемник.
— Кэ дьябль! — растерянно произнес дю Барнстокр.
Олаф отнесся к происходящему совершенно индифферентно, а Хинкус открыл рот, закрыл рот, затопотал ножками, задергался и заверещал высоким голосом:
— Хозяин! Хозяин!
Бухая тяжелыми башмаками, прибежал хозяин; вынырнул, словно из-под земли, Симонэ; перегнулось через перила, заглядывая вниз, чадо с окурком, прилипшим к нижней губе.
— Что это значит! — не переставая топотать и дергаться, верещал Хинкус — Как прикажете это понимать? Мы полчаса здесь торчим!..
Хозяин заглянул в душевую и прежде всего отключил воду. Затем он снял с крючка куртку, взял приемник и повернулся к Нам. Лицо у него было торжественным.
— Да, господа, — сказал он глухо. — Это его куртка. Это его Приемник.
— Чей? — взвизгнул Хинкус.
— Его. Погибшего.
Хинкус потерял дар речи. В глазах у Симонэ запрыгало дьявольское веселье. Дитя сверху сообщило: «Ау меня опять кто-то на постели валялся. И полотенце мокрое».
— Уходя в свой последний траверс, — продолжал хозяин, — и даже не успел принять душ.