Я верил, что мое время придет. Выстоять мне помогали воспоминания. Воспоминания об отце, воспоминания о моих любимых женщинах и детях, о моих товарищах, обо всем, что осталось по ту сторону забора. Вдохновившись рассказами отца, я подумывал о побеге. Но шанса на побег у меня не было. Стерегли меня все эти годы очень бдительно. Побоялись отправить в лагерь, держали во Владимирском централе. Никакой инициативы не хватило бы для того, чтобы убежать оттуда при таком надзоре, какой был за мной. Да и опыта нахождения на нелегальном положении у меня не было. Если бы даже удалось убежать, то очень скоро меня взяли бы. Угадать, куда бы я в итоге явился, было несложно[204]
. Выбора у меня не было. Границу с моей ногой не перейти, да и охраняются границы хорошо. Угнать самолет мне бы тоже не удалось. Так что вычислить мой маршрут после побега не составляло труда. Нельзя было считать, что у меня есть даже маленький шанс. Поэтому я ждал. Работа тоже помогала. За работой время идет быстрее. Работа и воспоминания. После суда стало полегче. Меня оставили в покое. Не таскали на допросы и очные ставки. Началась размеренная жизнь. Если существование в тюрьме можно назвать «жизнью». Говоря «в тюрьме», я имею в виду неволю вообще. Недолгое время, проведенное в госпитале, тоже было тюрьмой, потому что лежал я в одиночке и ко мне, кроме медиков, никого не пускали[205]. В палате постоянно присутствовал дежурный. Что бы я ни делал и что бы со мной ни делали, дежурный не отворачивался – наблюдал. Но тем не менее некоторые медики к своим обычным словам ухитрялись добавить шепотом что-то ободряющее или полезное. Одна из сестричек сказала, что ее отец служил у меня в дивизии и передает мне привет. Другая шепнула мне, что меня решено «выписать» раньше, чем это сказал врач. Она, как я догадался, намекала на то, чтобы я пожаловался на ухудшение самочувствия и тем самым продлил бы свое пребывание в госпитале. Но я так делать не стал. Такое притворство не в моих привычках. К тому же мне хотелось как можно скорее покинуть госпиталь. Невыносимо было слышать шум вольной жизни. Палату мою полностью изолировали от отделения, но звуки сюда все равно доносились. Эти звуки будоражили душу и искушали убежать, хотя я понимал, что убежать не удастся. Охрана моя была организована хорошо. Один человек в палате, как минимум двое за дверью, под окном, несмотря на то что на нем была решетка, тоже кто-то ходил. Думаю, что выходы из отделения и из корпуса тоже были перекрыты. Медсестра однажды сказала дежурному не помню уже по какому поводу: «У нас сейчас здоровых больше, чем больных». «У нас» – это в отделении. Надо было понимать так, что охраны моей было больше, чем больных. Примерно так оно и было, с учетом того, что и смена находилась рядом. Дежурного в палате сменяли каждые восемь часов. Если ему надо было выйти, он подзывал кого-то снаружи на замену. Лежать было скучно, газет мне не давали, радио слушать не разрешали. Приносили книги из госпитальной библиотеки, но все не то, что я просил. Попросил Горького, принесли Некрасова. Попросил «Разгром» Фадеева, принесли пьесы Островского. Непонятно – нарочно издевались или просто те книги, что я просил, были на руках и мне вместо них приносили что придется. От скуки я пытался завести разговор с охранниками, но на такой важный пост ставили хорошо подготовленные кадры. Охранники молчали как рыбы и жестов никаких не делали. Вообще никак не реагировали на мои слова. Очень неприятное состояние, когда ты пытаешься завязать разговор, а тебе не отвечают. Я быстро бросил это занятие. А то еще они могли подумать, что я перед ними заискиваю, пытаюсь зачем-то добиться их расположения. Должен сказать, что, за исключением некоторых следователей, все, с кем я имел дело в заключении, обращались со мной уважительно. У многих и сочувствие во взглядах проглядывало. Люди понимали, за какую «вину» я арестован. Они все понимали и все помнили. Можно оклеветать товарища Сталина с высокой трибуны, с трибуны съезда партии, но нельзя стереть народную память. Очень человечным показал себя начальник Владимирской тюрьмы[206] полковник Дедин[207]. Он распорядился, чтобы в моей камере покрыли пол досками, для тепла. Кроме тепла они долго радовали меня моим любимым запахом свежего дерева. В тюрьме начинаешь ценить то, на что на воле не обращал внимания, воспринимал как данность. Дедин поступил так по своему желанию, без какой-либо просьбы с моей стороны. Я и не думал, что такое возможно. Все проверяющие, которые ко мне приезжали, хмыкали при виде дощатого пола, но никаких мер по этому поводу не принимали. Этот пол был не моей «привилегией», а проявлением хорошего отношения ко мне со стороны тюремной администрации. Причем проявлением бескорыстным, потому, что у администрации не было никакой заинтересованности во мне. Они бы, конечно, предпочли, чтобы я отбывал свое «наказание» в каком-то другом месте, но, коль уж меня отправили к ним, обращались со мной хорошо. Заместитель Дедина по оперативной работе Давид Иванович Крот разрешил мне заказать с воли инструменты для слесарной работы. Он понимал, что мне надо чем-то себя занять. Опять же, польза от меня была. Скажу без ложной скромности, что я неплохой слесарь. А в таком большом хозяйстве, как Владимирская тюрьма, работа для слесаря всегда найдется. Слесарил я с огромным удовольствием. Если человек по своей натуре технарь, как я, то слесарное дело непременно придется ему по душе. Слесарному и токарному делу я научился еще в юности. Столярить тоже могу, но не особо люблю. Люблю только запах стружки, свежего дерева. А так рубанку предпочитаю напильник. Я же Сталин.