У меня хранится несколько толстых блокнотов с записями регулярных накачек-инструктажей у Горбачева или его ближайших сотрудников. Сегодня их особенно интересно листать. Зависимость руководителя страны от его приближенных, от аппарата, нарастала постоянно. Он почти всегда вспыхивал, если задевали кого-нибудь из «ближнего круга», он боялся приближенных и всегда подчеркивал, что не даст их в обиду. Неприятелей крушил, как умел (велел мне думать о серии статей, сокрушающих Ельцина: «Он же идиот, вены себе резал – надо размазать его, раз и навсегда»). Я тогда честно признался, что отказался публиковать ельцинские мемуары, но и лезть в драку с ним тоже не стану. Михаил Сергеевич нахмурился. Постоянно неуверенный в себе, генсек хитрил и нашаривал опоры, которых на самом деле в природе не было. Он готов был сдать и сдавал многих людей, искренне ему веривших, так и не решился встать на сторону интеллигенции, не понял Сахарова, сгонял его с трибуны (предварительно вызволив из ссылки). Он, имея собственные чиновничьи рефлексы, каждому хотел определить в жизни фиксированное, зависимое местечко, а сам был зависим больше других. Он все тянулся к своим, к привычным. Чуть тронешь его клан, чиновничью партийную номенклатуру, Горбачев начинал нервничать. Я нашел в блокнотах старую, очень типичную запись от 11 февраля 1987 года; генсек пылко возмутился, что в одной из статей тогдашняя «Литературная газета» назвала каких-то партийных кадровиков «шелупонью». «Это недопустимо, так нельзя, – шумно кипятился Михаил Сергеевич. – Не унижайте чиновников! Они делают важное дело! Мы не можем как в сепараторе: сюда молоко, а сюда – сливки! Нам всякие люди нужны…» Вокруг него и были, что называется, «всякие люди».
Вспоминаю об очень важном своем контакте с Горбачевым, настолько все в нем было характерно. В феврале 1988 года мы с Евгением Евтушенко поехали выступить в Ленинград. Вечер проходил в огромном дворце «Юбилейный» – несколько тысяч слушателей, много друзей-писателей за кулисами. Короче говоря, зал был «наш», и зал этот очень чутко реагировал на все сказанное. В таком зале врать было нельзя; ни в каком не следует врать, но в таком – особенно. Во время выступления я получил записку, касавшуюся недавней речи тогдашнего министра обороны Язова. По телевизору маршал демонстрировал народу мой журнал, с подчеркнутой брезгливостью на бульдожьем своем личике, держа экземпляр за уголок. «Вот эту гадость, – рек военный министр, – порядочный человек брать в руки не должен, а читать – и подавно!» Что можно ответить на такое? Старательно подбирая слова, не называя фамилий, я сказал, что некоторые руководители умеют окружать себя дураками. «Но надеюсь, – сказал я, – что это ненадолго. Идет разоружение. Я полагаю, что самые большие ракеты и самых больших дураков уберут в первую очередь».
Рано утром на следующий день я возвратился поездом «Красная стрела» в Москву. Заехал домой, переоделся и в десять утра был уже в «Огоньке». А в одиннадцать позвонил Горбачев: «Ты что делаешь?..» Он был со всеми на «ты», а к нему полагалось обращаться на «вы». Их нравы.
На мою растерянную реплику, что, мол, я сижу в кабинете и ожидаю его, Михаила Сергеевича, указаний, последовал не принимающий шутейного тона рык, повелевающий немедленно прибыть в первый подъезд Старой площади, на шестой этаж, к нему! Я тут же отправился на свидание.
До сих пор самое неожиданное для меня в той встрече – густой мат, которым встретил меня тогдашний вождь советских трудящихся. Я кое-что смыслю в крутых словах, но это было изысканно, мат звучал на уровне лучших образцов; до сих пор угадываю, под каким же забором Михаила Сергеевича всему этому обучили. В паузах громовой речи, с упоминанием моей мамы и других ближайших родственников, Горбачев указывал на толстую стопку бумаги, лежавшую перед ним, и орал: «Вот все, что ты нес прошлым вечером в Ленинграде! Вот как ты оскорблял достойных людей! Я что, сам не знаю, с кем мне работать? Кто лидер перестройки, я или ты?!» – «Вы, – категорически уверил я Горбачева. – Конечно же, вы и никто другой!» – «То-то», – сказал генсек, внезапно успокаиваясь, и дал мне бутерброд с колбасой.
Смысловая часть встречи на этом и завершилась. Я жевал кусочек хлеба с начальственной порцией еды и думал, как же это так получилось, что какие-то люди провели в Ленинграде бессонную ночь, расшифровывая мои эмоциональные речи на многолюдном вечере в огромном дворце. Кроме того, речи были немедленно переправлены в Москву, немедля попали на стол к президенту супердержавы; не фиг им делать, что ли? Клянусь, именно эта мысль тогда во мне доминировала. Я хорошо знал круг проблем, сотрясающих страну, понимал, что должна, обязана быть очень серьезная причина, по которой руководитель супердержавы орет на редактора журнала, безусловно не находящегося в оппозиции к нему и его делу.