И некая девица прииде ко мне исповедати своя согрешения, исполнена блудных дел. Аз же, слышав от нея, сатаниным наветом разгоревся блудным помыслом, падох на налой руками и мыслих, что сотворю, како бы избыти огня в себе паляща; и слепил три свещи, зажег, и положих руки своя на огнь и сожже; и оттоле угасло во мне блудное распаление. В нощи же той из церкви прииде в дом свой, зело скорбен. Время же яко к полунощи и плакався пред образом Господним, яко и очи опухли, и моляся прилежно, да же отлучит мя Бог от детей духовных, понеже бремя тяжко, не могу носити. И трудихся от поклонов, падох на землю на лицы своем, рыдаше горце, и забыхся. И видех корабль, пловущ Волгою рекою, зело украшен разными пестротами – красно, бело и сине, и черно, и пепелесо, – его же ум человеч не вместит красоты его и доброты. И един юноша на нем красен, светел, и велелепен, на корме сидя правит, бежит ко мне из-за Волги, яко пожрать мя хощет. Аз же вопросих: «кому корабль сей устроен?». Он же отвещал: «твой корабль, тебе плавати на нем, с женою и детьми, коли докучаешь!» И я вострепетах и оттоле очютихся. Паки стал кланятися и глаголах: «чему я, окаянный, годен, таковый красный корабль мне устроен». И седши рассуждаю: что се видимое? И что будет плавание? Не вем![93]
Детальное сравнение эпизода по разным редакциям обнаруживает несомненную сознательную переработку его Аввакумом. Исключаются случайные подробности, заменяясь художественными деталями, исполненными символического смысла (вроде упомянутого ранее «сложения риз»), ритуальную торжественность приобретают жесты. Усложнен и смысл пророческого сна – не только видение предстоящей индивидуальной судьбы, исполненной «красоты и доброты» разнообразия жизни[94]
, но и утверждение множественности путей, ведущих к Богу, которое может быть расценено как одно из проявлений «мужицкого богословия» мятежного протопопа[95].Как известно, Аввакум был хорошо начитан в древнерусской книжности, что в свое время прекрасно показала Н. С. Демкова[96]
. В частности, ею было выявлено более полусотни упоминаний Аввакумом тридцати четырех агиографических текстов (кстати, учтен здесь и Скитский патерик). Скрытые случаи, вроде только что выявленного, в это число, конечно, не вошли; думается, что их может быть немало, учитывая творческое и ярко «интимное» восприятие Аввакумом житийных текстов. Кстати, в исследовательской литературе высказывалась мысль, что читатель житий искал в них не примеров для подражания, а источник «сердечного умиления» и удивления[97]. Анализируемый Б. Н. Берманом пример (Житие Алексея человека Божьего) эту мысль как будто подтверждает – действительно, парадоксальный путь Алексея к Богу за всю историю христианства повторили немногие. Однако обращение к творчеству Аввакума показывает, что такое восприятие было не единственно возможным. Для мятежного протопопа житийный текст был не только несомненной правдой, неизменно волнующей, как только что происшедшее (так, несколько раз в своем творчестве он вспоминал глубоко поразившую его историю блудницы из Жития Феодора Едесского), но именно «учебником жизни» и примером для подражания. Помимо только что разобранного случая сошлемся на известное письмо к боярыне Морозовой, которой он в сердцах советует последовать жестокому поступку девы Мастридии[98]. Традиция «интимного» восприятие житийных текстов получила свое продолжение в русской классической литературе.Пересказы православных житий в русской литературе первой половины XIX века («Легенда» А. И. Герцена и «Мария Египетская» И. С. Аксакова)