Лишь три дня спустя в заброшенной и зловонной силосной яме с переломанными ногами находит его Михаил. На вопрос, почему тот не позвал на помощь, старик отвечает совсем невразумительно: «Пострадать хотел… страданьем грехи избывают… хочу, как пес, издохнуть в нечистотах…». И вдруг за низкой, почти отталкивающей бытовой обстановкой, в которую помещено непонятное для окружающих покаяние Евсея, проступает древняя агиографическая схема: великий грешник, уходящий в поисках искупления под землю.
Конец Евсея Мошкина обставлен, как уже отмечалось в литературе, с агиографической торжественностью. Он отказывается от операции, чтобы своим увечьем не доставлять новых хлопот людям, и сам предсказывает час собственной кончины. Его последняя мысль – о других, о восстановлении разоренного пекашинского дома, о примирении Михаила с Егоршей и Лизой. Позабыв цинизм и былое презрение к деревенскому «навозному жуку», Егорша жадно хватает руку Михаила, но с горечью понимает: примирения не произошло. Зато в его собственной душе начинается процесс мучительного прозрения…
В русле житийной традиции кончина Евсея сопровождается особым погодным явлением – «яростным, долгожданным ливнем» после долгой засухи. Благоприятный знак видят в этом набожные старушки: «Вот как, вот как, наш заступник! Господу Богу престал – первым делом не о себе, об нас, грешных, забота: не томи, Господи, людей, даждь им влаги и дождя животворныя…»[250]
. Примечательно, что эти старушки не сомневаются в действенности и правомерности такой просьбы жалкого деревенского пьяницы, погибшего при странных, похожих на самоубийство, обстоятельствах. И возникает еще одна древнерусская ассоциация – апокрифическая Поветь о бражнике, герой которой, несмотря на свое пагубное пристрастие, после смерти вошел в рай. В этом популярном памятнике обычно видят сатиру на формальное благочестие и даже критику христианских святых; на наш взгляд, проявилась в нем и «теплая» народная вера в Божье милосердие и Его снисходительность к человеческим слабостям, дающие надежду даже самому последнему из грешников.Интересно, что в первоначальных редакциях романа смерть Евсея была несколько иной. О ней в письме из больницы рассказывала братьям Лиза. Обморозивший в пьяном виде ноги старик, понадеявшись на Бога, вовремя не обратился к врачу. «…А Богто, говорят старухи, от него давно отвернулся за грехи. И так вот и умер. А перед смертью попросил водки. Мне, говорит, уж все равно на небе не бывать… А на похоронах… много народа у Евсея было. Вся деревня»[251]
.Как можно заметить, эпизод был существенно переработан писателем. Нелепая смерть пьяницы, перепутавшего смирение раскаяния со смертным грехом отчаяния, при изменении ряда важных деталей была переведена в иной контекст, допускающий разное истолкование. Оставаясь на близоруко-житейский взгляд не менее нелепой и жалкой (так, кстати, восприняло ее большинство критиков), она одновременно может быть понята как акт самопожертвенного искупления, влекущий за собой цепную реакцию изменений в душах других персонажей. В первую очередь это касается Егорши. Критики нередко сомневались в правдоподобии его душевного переворота. В этом сказались как недооценка и непонимание характера персонажа (одного из самых сложных в мире Абрамова), так и неумение выйти за границы правдоподобно-бытового истолкования событий. Для традиции
Сходным образом меняется и первоначальный замысел о судьбе любимой абрамовской героини – Лизы Пряслиной. Отказавшись от мысли о ее возможном выздоровлении, Абрамов превращает мученическую смерть этой самоотверженной и чистой женщины, познавшей позор «падения» и всеобщего презрения (неслучайно ее мимолетное сравнение с одной из «святых блудниц» – Марией Магдалиной)[252]
, в источник грядущего воссоединения семьи. Перед телом умирающей сестры Михаил, отринувший сытое самодовольство и ожесточение (об этом его потрясающая молитва в одном из черновых вариантов[253]), ощущает в себе силы, чтобы вновь объединить Дом, всех его «братьев и сестер». (Опубликованный текст романа, обрывающийся на изображении Михаила, спешащего в больницу к сестре, для Федора Абрамова не был окончательным, известно, что и после публикации четвертой части тетралогии он продолжал работу над ее текстом.)