Вальсингам не идет за Священником, а «остается погруженный в глубокую задумчивость».
М. Цветаева писала, что последним, с мясом отрываясь от героя, вслед за Священником уходит сам Пушкин — а Вальсингам остается сидеть, и сидит вечно. Это верно и глубоко. Но если Пушкин, написав эту вещь, заглянул в бездну и ушел от нее — в жизнь, то бездна в глубинах его сознания никуда не ушла и последовала за ним. А «глубокая задумчивость» Вальсингама, о которой хотела, но не успела написать М. Цветаева, возможно, уже сама по себе — путь. В «Пире во время чумы» мы встретили тайного Пушкина, Пушкина ночных прозрений и ночной поэзии, хриплого голоса как бы обожженной певческой гортани и «глубокой задумчивости».
Но пока, к концу 1830 года, высшим образом, наиболее потрясавшим поэта, видимо, оставалась Любовь, воплощенная в любви к женщине.
После «Чумы» возникает «Для берегов отчизны дальней…» с недоказуемым намеком на возможное свидание с возлюбленной — в мире ином. Это пишет Пушкин, уже оторвавшийся от Вальсингама и идущий — вдаль.
Пушкинское «чувство бездны», тайный трагизм его глубинного мирочувствия были неразрывно сопряжены с чудом его творчества, обостряли чувства и мысли, требовали умножения в мире гармонии, противостоящей хаосу, жути и воле небытия и прабытия. И предсказания о смерти были даны (Судьбой? или, скорее, «святым провиденьем»?) неслучайно: они обостряли чувство судьбы и смерти, стимулировали к творчеству для будущих времен, пробуждали в нем Моцарта, а не Гуана. Глубинный пушкинский «ночной» трагизм служит праосновой и его солнечному «дневному» творчеству. Так, когда собрали мировоззренческие установки величайших поэтов и мыслителей солнечной Эллады, то оказалось, что среди них преобладают пессимистические, что солнечная олимпийская Эллада была отягощена сумрачным дельфийским чувством рока, укоренена в нем.
Формулу этого феномена создал И. Бродский в бытность свою в России:
(«24 декабря 1971 года» — последнее русское Рождество Бродского.)
Вот этот «свет ниоткуда» и ощущал Пушкин в себе и в Моцарте. И еще:
Но нашего Данта никто не собирался изгонять из родной Флоренции, его держал мертвой хваткой еще не одухотворенный им Петербург. И орудием удержания служила, среди прочего, и воплощенная Красота — Натали Гончарова.
Брак с Гончаровой — воплощение пушкинского поклонения Красоте, на высоком уровне культа Любви-Красоты-Печали. Быть может, трагический аспект был в том, что в браке жена в совершенстве воплощала (для Пушкина) лишь Красоту. Остальное поэт «планировал» восполнять собой. Это поклонение лишь одной Красоте, одной «прелести» однажды привело Пушкина к «Гавриилиаде», где красотой, воплощенной в Марии, очарованы до потери самообладания все четверо: и бог, и архангел, и сатана, и Пушкин. Но именно нелады Пушкина с Богом и государем пугали тещу и отодвигали женитьбу. Авторство «Гавриилиады» Пушкин официально отрицал. Что же касается его тайных политических симпатий и мыслей… В Болдине 19 ноября сожжена Х песнь «Онегина» — жертвенное приношение на алтарь брака и верноподданнических чувств.
Спор Пушкина с судьбой, противостояние бездне — вплоть до осознания жизни как случайной и враждебной насмешки бесцельного Прабытия, Рока — были, как это ни странно звучит, соразмерны и соприродны его огромной личности, были показаны его творчеству. Хуже было, когда противостояние и спор возникали не на глубинно бытийственном, а на фактическом и бытовом уровнях, когда оппонентом становилось государство, относительно мелкий осуществитель нивелирующей функции судьбы по отношению к личности в России, когда в жизнь вторгались царь, шеф жандармов, митрополит, шпионы, контроль за перепиской, крепостная зависимость от власти. Это противостояние было слишком не по масштабу дарования Пушкина, оно измельчало его, разряжало его энергию на пустяки, лишало возможности концентрации духа для истинно великих противостояний. Но все же полбеды, если бы Пушкин зависел от негативных проявлений имперской власти лишь внешне. Хуже то, что он, возможно врожденно, был соприроден ей в некоторых не глубинных, но существенных темах.