В самом конце марта (и в самом начале «московских» стихов) в поэзии Цветаевой возникает столь редкая для нее тема молитвы. Однако молится она не за себя и не Господу, а за свою дочь — Богородице, в день Благовещения, который был для Цветаевой личным праздником, связанным с сильно развитым у нее архетипом «божественного дитяти», «Сына». И в этой же молитве: «К изголовью ей / Отлетевшего от меня / Приставь — Ангела» (24–25 марта 1916), повторенные через несколько дней в стихах о Марине Мнишек, явно соотносимой с собой: «Отошел от ее от плечика / Ангел» (29–30 марта 1916).
С 31 марта начинается целый ряд стихов, пронизанных одной и той же тональностью, стихов, которые подведут нас вплотную к первому стихотворению о Блоке и помогут уяснить нечто в его образном строе. Начало этих стихов обычно мажорное, но в концовке (реже — в середине) возникает одна и та же навязчивая тема (31 марта: «Облака — вокруг…» с концовкой: «Мне же вольный сон, колокольный звон, / Зори ранние — / На Ваганькове» (Ваганьковское кладбище); 1 апреля: «Говорила мне бабка лютая…», в середине: «Не поите попа соборного, / Вы кладите меня под яблоней, / Без моления, да без ладана», в последней строфе: «Как ударит соборный колокол — / Сволокут меня черти волоком»).
Навязчивая тема смерти как некий рефрен звучит в апрельских стихах. Эта смерть — внецерковна, она без церкви, без моления, без ладана, без свечи — только с колокольным звоном, столь любимым Цветаевой. В дорогу к последнему прибежищу — «поволокут», «сволокут». Место это — сначала мыслится на кладбище, а позднее на воле, в соотнесенности с образом пути и древа — «промеж четырех дорог», «под дикой яблоней», «под яблоней». Сама смерть видится как «сон», «вольный сон», «вечный сон», успокоение. Героиня не хочет «вечной памяти <…> на родной земле» и не видит ничего за пределами «вольного сна».
Особое место среди этих стихов занимает последнее, как бы подытоживающее тему и одновременно непосредственно предшествующее первому стихотворению к Блоку.
Стихотворение «Настанет день — печальный, говорят!..» посвящено описанию и осмыслению своей смерти. Жизнь, завершаемая смертью, — «себялюбивый, одинокий сон», трагизм смерти — сомнителен («день — печальный, говорят!»), смерть несет с собой преображение («лик», «благообразия прекрасный плат») и даже отождествляется с Пасхой, то есть с воскресением. Однако взгляд автора не проникает дальше благообразия смертного часа, то есть того, что можно наблюдать живым. Воскресение — лишь воскресение в благообразие и успокоение смерти. Смерть эта — одинока, как и жизнь героини («Остужены чужими пятаками — / Мои глаза, подвижные как пламя»), и за нею не мыслится ничего («И ничего не надобно отныне / Новопреставленной болярыне Марине»); в разночтении первой публикации имеем: «Прости, Господь, погибшей от гордыни / Новопреставленной…», говорящее всё о той же невозможности «молиться и покоряться», о которой она писала в 1914 году, и о «гордости глупости», той гордости перед Богом «по молодой глупости» в Москве 1916 года, о которой она вспоминает в 1931 году («История одного посвящения»).
Зная, сколь притягательной и острой была для Марины Цветаевой тема смерти, нет оснований сомневаться в серьезности и искренности звучания ее и в приведенных стихах. Да не смутит читателя известная стилизованность этих стихов под московский народный говор и фольклор. Сама Цветаева писала о московских стихах: «Но писала это не „москвичка“, а бессмертный дух, который дышит,
Через четыре дня после «Настанет день — печальный, говорят!..» Цветаева создает первые стихи, посвященные Блоку, — «Имя твое — птица в руке…» (15 апреля). Стихи эти написаны «взахлеб», не все «подобия» к имени Блока равноценны — среди них есть и более внешние, и наполненные глубоким смыслом, сгруппированы они несколько хаотично, однако и в этом, полном непосредственного первого впечатления, стихотворении сквозь хаос просвечивает строй и от строфы к строфе развивается образная система ассоциаций.
Уже первая строка первой строфы («Имя твое — птица в руке») дает состояние нежности и трепетности, ставит на порог чуда. Далее поэт многократно и любовно перекатывает во рту «короткое звонкое имя» (А. Ахматова), трогает его языком и губами, всматривается в его графику. Само звучание имени, помноженное на все, что поэт знает о личности Блока, порождает ощущение чистого холодка и звона во рту («льдинка на языке», «серебряный бубенец во рту»). Здесь же возникают первые «подобия» на грани физического «я» поэта и внешнего мира («мячик, пойманный на лету»).