Тема обреченности поэта на «словесный посев», известной его «безответственности», начинает стихи. (Сравните с написанным много позднее Б. Пастернаком: «Другие по живому следу / Пройдут твой путь за пядью пядь, / Но пораженья от победы / Ты сам не должен отличать».) Ответ на мотив «затыкания рта», возникший 8 августа, — найден. Внутренний императив к поэтическому слову, воплощающему и преображающему все то, что хочет воплотиться и преобразиться, — безусловен. А безусловен императив потому, что он не только внутренний — впервые в творчестве Цветаевой он осознается как приказ свыше (или, точнее, извне), исходящий (вторая тема-образ, тесно связанная с первой) от кого-то огромного, «и Ангела и льва». Напомним, что в стихах, предшествующих обретению Блока, звучало: «К изголовью ей / Отлетевшего от меня / Приставь — Ангела», в стихах к Блоку: «Плачьте о мертвом ангеле!» и «имя твое, звучащее словно: ангел», затем к Ахматовой: «От ангела и от орла / В ней было что-то», и, наконец, после стихов к Блоку и Ахматовой в ее поэзии появляется «огромный кто-то: / И ангел и лев». И этот ряд, и все приведенное и сказанное в первой части книги[25]
и несколько ранее в настоящей главе, не оставляет сомнений в том, что «в лице Блока», благодаря его существованию, Цветаева наконец обрела в душе и поэзии своего «Вожатого».Доминирующая тема-образ второй и третьей строфы стихотворения «Не моя печаль…» — это «жар», «пожар». Мотив огня, костра, пожара — изначален у Цветаевой («И тоска, и мечты о пожаре» (1910), «Жажда смерти на костре, / На параде, на концерте» (1913)). Но лишь сейчас, в 1916 году, она осознает, что пожар — в ней самой, что в других сердцах она ищет «черноту и жар» (вспомните «тайный жар» Блока), что этот жар она своим огнем превращает в пожар, в сознании ее возникает образ последнего торжества этой огненной природы своей натуры — взлет вверх, в пустоту (четвертая тема), а внизу — целый горящий город (зданий? сердец?). Образный строй стихотворения, и особенно его последней строфы (пожар и взлет), предвосхищает целиком концовку «Молодца» и непосредственно по его окончании написанного стихотворения «Душа». Да и многие узловые образы и мотивы «Всадника на Красном коне» уже здесь налицо.
И несмотря на то что нам нестерпимо хочется вырваться наконец к вершине, к стихам 15–16 августа, несмотря на то что стихи «Не моя печаль…» — самый подходящий плацдарм для штурма этой вершины, мы, честности и полноты ради, еще ненадолго задержимся.
26–28 июля среди стихов «Бессонницы» возникают и три стихотворения, вошедшие в цикл «Даниил». Они, видимо, навеяны чтением какого-то романа «из английской жизни». Герои их — некий пастор и безнадежно влюбленная в него «рыжая девчонка». И все это не имело бы отношения к нашей теме, если бы пастор не был назван, по ассоциации с библейским пророком, — Даниилом (толкователем снов, пророком своего народа), если бы девчонке не снились его страдания («тебя терзают львы!»), если бы у него не был «синий взгляд», если бы он не говорил, «что в мире всё нам снится», если бы Цветаева не называла его в стихах «толкователь снов», «тайновидец», если бы он не умер от внутреннего потрясения после одинокой игры ночью на органе. Все это вполне подходит к тому восприятию образа Блока, которое присутствует в стихах 1916–1921 годов («сновидец», «всевидец»), и есть основания подозревать, что на этом образе, созданном на базе чужеземных источников, лежит отблеск мучительного для Цветаевой образа Блока и впервые намечается, пробивается еще не сказанная прямо, еще не обращенная к нему мечта о невозможной и желанной встрече.
В пользу этого недоказуемого предположения говорят еще два мотива в завершающем цикл третьем стихотворении. Один из них как будто незначителен: «На его лице серебряном / Были слезы». Серебряное лицо! Вспомним, что все серебряное, по прямому свидетельству Цветаевой, было для нее в 1916 году связано с Блоком. Вспомним, что впервые после этих стихов голова, которая «серебряным звоном полна», и волосы, которые «истекают серебром», появляются в стихах о Блоке-Орфее в ноябре 1921 года, а во сне медиумичной по отношению к Цветаевой дочери в начале 1927 года видится «между нами серебряная голова», которую Цветаева в письме к Пастернаку осмысляет как голову умершего Рильке, занявшего в ее жизни место, близкое к тому, которое всегда занимал Блок.
И еще. В концовке стихотворения: