Измученный бессонницей, ожиданием, Эль Греко бродил по пустынным улицам Толедо, и вдруг в полночь 13 сентября внезапно узкой зубчатой лентой полыхнуло небо у горизонта: его зажгло зарево, багровое, трепетное. Оно пульсировало, как живое, и, несколько раз вздрогнув, угасло.
Ночь. Темень, окружавшая Доменико, стала еще чернее.
Эль Греко понял: холст не был принят.
Ведь это зловещее сияние было не чем иным, как далеким-далеким отблеском грандиозной иллюминации в честь освящения базилики Эскориала, которую он, Филипп II, повелел устроить, не позвав на этот праздник Доменико, написавшего по его заказу «Мученичество святого Маврикия».
Так в бездонной тьме веков сверкнуло на миг пламя общения Эль Греко и могущественного владыки Филиппа II.
Пути их судеб схлестнулись и разошлись навсегда.
Одинокий монарх остался в пустыне власти.
А художник?..
Всю его творческую жизнь во многих его полотнах мерцали зловещие сполохи праздника Эскориала.
Эль Греко зябко поежился. Его полотно – заказ короля – не принято! Холодное сияние далекого фейерверка по случаю открытия капеллы в Эскориале заставило его еще раз почувствовать себя чужаком в Толедо. О, сколько уже было переступлено незнакомых порогов на нелегком пути живописца: Венеция, Рим, Мадрид, Толедо… Резкий холодный порыв сентябрьского ветра распахнул плащ. Доменико еще раз взглянул в небо. Зарево погасло, и вечные звезды озарили трепетным светом безлунную ночь. Толедо окружил художника. Его древние камни еще излучали дневное тепло. Он вдруг как будто услыхал добрый тихий голос города:
«Ты дома, Доменико».
Мастер долго бродил по немым кривым улочкам, пока, усталый и разбитый, вдруг не оказался у порога своей мастерской. Проскрипели ступени, звякнул замок. Доменико зажег свечу. Мерцающее пламя вырвало из мрака студию. Поблескивали багеты картин. Искрился дорогой хрусталь. Художник подошел к старинному зеркалу в резной позолоченной рамке. Он не был почти месяц в мастерской.
…Тонкие, нервные пальцы художника провели блестящую широкую черту по туманной глади зеркала. Пыль расступилась, и в сверкающую полосу вдруг ворвался синий свет из высоких окон. Эль Греко внезапно увидел себя, свое отражение. Он ужаснулся!
С какой-то дьявольской резкостью отсчитаны были все сорок три года, прожитые им, они залегли в морщинах на высоком бледном челе, тяжело отметились в бугристых надбровьях и пухлыми натеками складок под зоркими и острыми глазами.
Но самыми страшными были губы: они, эти ворота души, сомкнутые в предельно твердую, жесткую линию, рассказывали молча о невыносимой борьбе художника, о той маске немоты, которую он надел на себя, приехав в Толедо.
Да, жизнь мастера, несмотря на все кажущиеся успехи, была прежде всего непрестанной войной. Тяжкой, позиционной.
Битвой бескровной, но изматывающей нервы, опустошающей мозг и сердце. Доменико устало опустился в кресло.
Бывают иногда в жизни великих мастеров мгновения, когда память вдруг восстанавливает перед ними всю сложную, пеструю панораму жизни, тернистый путь к славе, и весь сложный калейдоскоп судьбы, как по волшебству, предстает перед мысленным взором… Рдяное пламя свечи трепетало в бархатной мгле студии. В высокие стрельчатые окна глядела ночь. Осенний ветер гнул черные ветки кленов, срывал сухие листья, гнал по небу прозрачные, седые, косматые облака.
И весь стихийный круговорот жизни отражался в бликах, бегущих по пересеченному деревянными балками потолку. Мерцающие, трепетные, как само бытие, эти блики напоминали о суетности, о беличьем колесе будней.
Доменико горько усмехнулся.
Сколько надежд разбито, сколько ушло иллюзий. Как неверно уповать на справедливость в этом жестоком мире, полном людей холодных, не любящих искусства!
Ах, это зловещее зарево над Эскориалом, оно не уходит из памяти. Ну что ж, ликуйте, сеньоры, над неудачливым Эль Греко и над его отвергнутым полотном.
Доменико взял свечу и снова подошел к зеркалу. Пламя наметило глубокие тени, провалы глаз. Волосы в беспорядке окружали бледное чело. Доменико молчал. Горе, которое он пережил в этот вечер, стоило ему многих лет жизни. Филипп не понял истинности его стремлений. Нет! Больше он никогда не встретится с этим напыщенным владыкой. Отныне он лишь сын Толедо! Доменико приложил правую руку к сердцу: и этот образ, запечатленный на миг в зеркале, остался у него в душе. «Я испанец, буду жить как испанец, достигну славы как испанский художник и умру испанцем!»
Доменико погасил свечу, закрыл двери и вскоре был дома.